О, ma France bien-aimee! О, ma mere!
. .
Князь очень скоро научился у меня всем секретам ремесла; но по мере того, как он тверже становился на ноги, я больше и больше падал в его глазах. Первые два месяца он очень аккуратно уплатил мое жалованье, но на третий месяц прямо объявил мне, что я и весь не стою двух су. Когда же я начал умолять его, ссылаясь на престарелую мать и девицу-сестру, у которой единственное сокровище на земле — ее добродетель, то он не только не внял голосу великодушия, но даже позволил себе несколько двусмысленностей насчет добродетели моей доброй, бедной сестры.
В ожидании, что Бог просветит его сердце, я должен был удовлетвориться тем, что мне давали даром стол и квартиру. Но и тут дело не обошлось без важных оскорблений. У меня отняли мою прежнюю постель и заменили ее чем-то таким, чему на нашем прекрасном языке нет имени. За столом надо мной постоянно издевались, приняв, так сказать, за правило называть меня прохвостом. К несчастию, я имел неосторожность проговориться, что меня бивали в Париже при исполнении обязанностей, и этою ненужною откровенностью я сам, так сказать, приготовил бесконечную канву для разнообразнейших и неприличнейших шуток, с которыми эти неизобретательные сами по себе люди обращались ко мне. Сверх того, меня каждый раз непременно оставляли без какого-нибудь блюда (обыкновенно, с самою утонченною жестокостью, выбиралось то блюдо, которое я больше всего любил), и когда я жаловался на голод, то меня без церемоний отсылали в людскую. Но всего прискорбнее для меня было то, что при мне оскорбляли моего всемилостивейшего повелителя и императора Наполеона III, а в его лице и мою прекрасную, дорогую Францию. Так, например, спрашивали меня, правда ли, что Наполеон (они нарочно произносили это имя: Napoleoschkas — уменьшительное презрительное) торговал в Лондоне гусями, или правда ли, что он вместе с Морни содержал в Нью-Йорке дом терпимости? и т. д. И все эти легкомысленные шуточки делались в то время, когда уже стоял на очереди грозный восточный вопрос…
Так продолжалось до осени. Наступили холода; а в моей комнате не вставляли двойных рам и не приказали топить ее. Я никогда не принадлежал к числу строптивых, но при первом жестоком уколе холода и моя самоотверженность дрогнула. Тут только я убедился, что надежда на то, что Бог просветит сердце моего высокопоставленного амфитриона, есть надежда в высшей степени легкомысленная и несбыточная. Скрепя сердце я решился оставить негостеприимные степи и явился к князю с просьбой снабдить меня хотя такою суммой, которая была нужна, чтобы достигнуть берегов Сены.
— Я уже не настаиваю на выдаче мне должного, monseigneur, — сказал я, — на выдаче того, что я заработал вдали от дорогой родины, питаясь горьким хлебом чужбины…
— И хорошо делаешь, что не настаиваешь… chenaрan! — заметил он холодно.
— Я прошу только одной милости: снабдить меня достаточной суммой, которая позволила бы мне возвратиться на родину и обнять мою дорогую мать!
— Хорошо, я подумаю… chenapan!
Дни проходили за днями; мою комнату продолжали не топить, а он все думал. Я достиг в это время до последней степени прострации; я никому не жаловался, но глаза мои сами собой плакали. Будь в моем положении последняя собака — и та способна была бы возбудить сожаление… Но он молчал!!
Впоследствии я узнал, что подобные действия на русском языке называются «шутками»… Но если таковы их шутки, то каковы же должны быть их жестокости!
Наконец он призвал меня к себе.
— Хорошо, — сказал он мне, — я дам тебе четыреста франков, но ты получишь их от меня только в том случае, если перейдешь в православную веру.
Я с удивлением взглянул ему в глаза, но в этих глазах ничего не выражалось, кроме непреклонности, не допускающей никаких возражений.
Я не помню, как был совершен обряд… Я даже не уверен, был ли это обряд, и не исполнял ли роль попа переодетый чиновник особых поручений…
Справедливость требует, однако ж, сказать, что по окончании церемонии он поступил со мною как grand seigneur, то есть не только отпустил условленную сумму сполна, но подарил мне прекрасную, почти не ношенную пару платья и приказал везти меня без прогонов до границ следующего помпадурства. |