Голодные и умирающие от жажды люди, как скотина, были набиты на палубы. Но их дух был высок, и, когда мимо проходил на катере генерал Врангель, кричали "ура"!.. Махали шапками… И от этого «ура» радостно было на сердце у Игруньки. Видел он, как бледнели лица у французов и англичан.
И думал тогда Игрунька об уроках прошлого, вспоминал профессора Елчанинова и как цитировал он слова Петра Великого:
— "Недорубленный лес вырастает скоро!"
Недорублен был лес и мог вырасти снова, потому что свежи, молоды и могучи были его пни и ждали только теплого весеннего солнца, чтобы пустить побеги.
Игрунька разыскал Олега и поручика де Роберти.
У Токотлиана в углу за круглым мраморным столиком уселись изящный, в черном пальто и мягкой шляпе, Игрунька, Олег в казачьей форме, в шароварах с выцвелым, изодранным лампасом, и де Роберти в потертом английском френче.
Блуждал и прыгал разговор… О Перекопе…
— Нет… Нет… В том-то и дело, что не было настоящих укреплений!.. — говорил Олег.
— Они шли густыми цепями. Артиллерия их косила огнем. Десять, сто на одного, — сказал де Роберти.
— Притом холод, — добавил Олег. — Полку не успели раздать шинелей. Не знаем, кто задержал… В рубашках рваных мы ночью в снопы зарывались, а утром так коченели, что уже не могли подняться… Бровцын убит. Твоего Чернобыльского полка нет. Все теперь сводное… без лошадей, — сказал де Роберти. — Сестра Серебренникова в Польшу подалась.
— Что без лошадей. Почти все без оружия. Говорят, французы отберут и последнее.
— Союзники! — А ты?
— Да как… Тогда, под Курском, узнал от пленных… И замолчал. Смотрел на широкое окно с маленькими
занавесками. В щели занавесок виднелся уличный поток людей, и на каждого десятого прохожего приходилась серая русская или обфасоненная на русский манер желтая английская шинель.
— Что узнал? — насторожился Олег. — Отец там… с ними…
— Да… Знаю, мне Светик говорил. Читал дневник отца. Значит, ты знал?
— Да.
Оркестр из пианино, скрипки, виолончели и окарины наигрывал попурри из "Корневильских колоколов".
— Скитался… Да… Не мог идти против отца.
— напел под музыку Игрунька.
Печальны были его глаза.
— Пойдем отсюда… не могу больше, — сказал он.
На улице-лестнице, сотнями выщербленных каменных ступеней спускавшейся к морю, среди старых узких неровных домов, под веревками с навешанным бельем, где пахло бараньим жиром, греческой водкой «мастикой», ладаном и соломенной гарью, где вверх и вниз, вниз и вверх ходили турки и медленные турчанки с лицами, обмотанными черными платками с сетками перед глазами, Игрунька остановился подле кофейни.
— Олег, — сказал он. — Ты ничего не слыхал о маме?
— Мама у Господа…
— Что ты… Скончалась? Тебе писали?.. Откуда ты знаешь?
— Никто не писал… Но знаю.
— Почему?
— Я так чувствую.
— Олег… Нельзя так говорить.
— Почему? Ей лучше.
— Проклятое время, — воскликнул Игрунька… — Все погибло. И церковь погибла, и Бога нет у людей.
Едва шевеля молодыми, потрескавшимися, припухшими губами, сказал Олег:
— Созижду церковь Мою, и врата адовы не одолеют ее…
Пошел вниз к морю. Игрунька побежал за ним. Де Роберти остался у кофейни. |