Эти смуглые, цвета молочного шоколада ребята обладали завидным душевным здоровьем, энергия клокотала в них, словно бульон в кастрюле с закрытой крышкой. Выпускной клапан периодически открывался размахивая руками, братья приносили мыслимые и немыслимые клятвы в доказательство своей правоты и, страшно закатывая глаза, били себя в грудь, как бабуины. Впрочем, спорили они беззлобно, если не сказать добродушно: крик представлял всего только форму, в которую с лёгкостью укладывалось любое содержание. Наоравшись, братья пили кофе и, маленько передохнув, принимались за новую тему. Сидели они на скамейке под окнами, кружевная тень, опускаясь на лица, создавала подобие боевой раскраски. Стёкла окон время от времени нервно вздрагивали, будто при небольшом землетрясении. Кофе для братьев варила Сагит. Сёма несколько раз запрещал ей обслуживать этих бездельников, но ни грозный тон, ни даже сурово насупленные брови не возымели должного воздействия. Родственные связи явно перевешивали. Не раз и не два Сёма поворачивался к стене и засыпал в одиночестве, крепко подоткнув одеяло в знак отчуждения и обиды. - Ах, - шептал он, прижав губы к подушке, - если б она только присела на край кровати, если б прижалась щекой к спине или просто просунула руку под одеяло, без слов, молча, тихонько посапывая носиком, - он простил бы ей всё: и непокорность, и дурацкие правила семейной чистоты. Но такого за всю их недолгую супружескую жизнь ни разу не произошло. Сагит была переполнена суевериями. Обычаи и привычки, привезенные родителями Овадии из средневекового Йемена, составляли основу её мировоззрения. Она свято верила в существование туалетного беса и не позволяла Сёме прикасаться к еде, пока он тщательно не ополаскивал руки из большой медной кружки с двумя позеленевшими ручками. Добавить молока в кофе после мясного обеда казалось ей страшным преступлением, а по мало-мальски серьёзным вопросам она бегала советоваться к "хахаму" - старому тайманцу с седыми пейсами. При этом Сагит не считала себя религиозной; по субботам курила и до глубокой ночи смотрела телевизор. "Деревня, - свысока улыбался Сёма, - пережитки феодализма". Но как ни смейся, ему становилось не по себе от мысли, что дедушка его жены разжигал костёр в самолёте по дороге из Йемена в Израиль. Возвращаясь с работы вместе с Овадией, Сёма искоса поглядывал на коричневый профиль тестя и с ужасом находил всё больше общих черт со смешной коричневой обезьянкой. Лицо и волосы Овадии покрывал мелкий иней извёстки. - Мы с вами сегодня, папа, одинаково небрежны, - говорил Сёма, улыбаясь собственному неоценённому остроумию. Овадия смотрел на свои руки, обтянутые белой сеткой застывшей в глубоких морщинах извёстки и согласно кивал головой. Со всем этим ещё как-то можно было мириться. Но самым нестерпимым, обидным и несправедливым оказались принципы семейной жизни. Если б только Сёма узнал, какой умник вбил в голову Сагит такую чушь, он бы, честное слово, не пожалел денег и нанял арабов из Газы отмутузить до полусмерти непрошеного советчика. В первый же день месячных Сагит перебиралась на отдельную кровать и не подпускала Сёму две долгих недели. Нельзя было не то что поцеловать или пожулькать, а просто прикоснуться пальцем. В конце срока она отправлялась в микву и, возвращаясь, демонстративно перестилала бельё на общей кровати. - Наверное, в Йемене не хватало пресной воды, - злобно шипел Сёма, - вот твои бабушки и привыкли мыться один раз в месяц. - Гой, - отвечала Сагит. - Дремучий, невежественный молдаванин. Давай, я запишу тебя на полгода в ешиву, может, перестанешь болтать глупости. Ах, как это было обидно! Ворочаясь на пустой койке, Сёма окончательно уступил демону сомнений и скромный вопрос, висевший где-то у края обозреваемого сознанием пространства, вдруг превратился в главную проблему жизни. Как порядочный еврейский муж, все заработанные деньги Сёма отдавал жене. Сагит мечтала о собственном домике, пусть небольшом, но отдельном. Собственный домик стоил невероятно, безумно дорого, и поэтому она ввела режим строжайшей экономии. |