Фридерик на почтительность Вацлава отвечал еще более глубокой почтительностью: уступил ему дорогу в дверях и лишь после легкого поклона Вацлава вошел первым, как бы подчиняясь его воле, – ну прямо Версаль. После чего начался настоящий конкурс вежливости, однако, странное де-ло, каждый из них представлял прежде всего самого себя, а не другого. Вацлав с первых же слов со-образил, что имеет дело с незаурядным человеком, но был слишком хорошо воспитан, чтобы это подчеркивать, – однако то достоинство, которое он приписывал Фридерику, возбуждающе подейст-вовало и на его чувство собственного достоинства, он пожелал держаться a la hauteur и подавал са-мого себя будто в перчатках. Фридерик, подчеркнуто услужливо ассимилировав этот аристократиче-ский дух, тоже высоко вознесся – время от времени он вступал в разговор, но как человек, чье молчание было бы для всех незаслуженным наказанием. И внезапно его страх совершить бестакт-ность обернулся чувством собственного превосходства и гордостью! Что же касается Гени (которая, собственно, и была причиной этого визита) и Кароля, то они вдруг потеряли всякую значимость. Она села на стул под окном и превратилась в робкую паненку, а он был похож на брата, присутствующего при сватовстве к сестре, и украдкой посматривал на свои руки, не грязны ли.
Какой полдник! На столе появились пирожные и варенье! Потом мы вышли в сад, где в блеске солнца царствовал покой. Перед нами шла молодая пара, Вацлав с Геней. Мы, старшие, сзади, чтобы не стеснять… Ипполит и пани Мария, слегка взволнованные, но и лукавые, я рядом с Фридериком, который рассказывал о Венеции.
Вацлав о чем-то ее расспрашивал, что-то ей объяснял, она же, повернув к нему головку, внима-тельная и дружелюбная, покусывала травинку.
Кароль шел сбоку по траве, как брат, которому надоело это сватовство к сестре, а делать ему было нечего.
– Прогулка как до войны… – обратился я к пани Марии, и она затрепетала ручками. Мы подхо-дили к пруду.
Но неприкаянность Кароля становилась все весомее, усугублялась, заметно было, что он не знает, что делать, и движения его как бы сдерживались нетерпением, скованным скукой, – а потом, постепенно, все, что Геня говорила Вацлаву, было уже обращено к нему, Каролю, хотя слов мы и не слышали, – вновь все ее существование незаметно слилось с существованием (юноши), и это за ее спиной, сзади, она не оборачивалась, даже не знала, что Кароль идет с нами. И этот ее разговор, уже почти как невесты, с Вацлавом подвергся под влиянием плетущегося за ней (юноши) стремительно-му обесцениванию, она и сама изменилась, в ней появилась какая-то двуличность. Влюбленный ад-вокат пригнул к ней ветку боярышника, чтобы она сорвала, и в это мгновение она была ему очень благодарна, возможно, ее это тронуло – но это не замыкалось на Вацлаве, а передавалось Каролю и там вырождалось в нечто дурашливо-юное, шестнадцатилетнее, глупо-легкомысленное и расхлябан-ное… то есть было принижением чувства, его приземлением, обесцениванием, переходом в более низкое, худшее качество, возможное лишь на низшем уровне, где она была шестнадцатилетней с семнадцатилетним, в их общей неполноценности, в их юности. Мы обогнули орешник над прудом и увидели бабу.
Эта баба стирала в пруду белье, а когда увидела нас, повернулась к нам лицом и вылупила глаза – уже в годах баба, приземистая и грудастая грязнуха, довольно противная, жирно-блеклая и неряшливо-старая, с маленькими глазками. Она глазела, держа в руках стиральную доску.
Кароль отстал от нас и подошел к бабе, будто хотел ей что-то сказать. И вдруг он задрал ей юб-ку. Засветился ее белый живот и черный лобок. Она заорала. А подросток добавил ко всему непри-личный жест и отскочил – он возвращается к нам по траве как ни в чем не бывало, а баба в бе-шенстве сыплет ему вслед проклятья.
Мы ничего на это не смогли сказать. Слишком неожиданное и слишком ошеломляющее – от-кровенное свинство было нам грубо продемонстрировано… а Кароль снова спокойно и несколько расхлябанно шел с нами. |