Изменить размер шрифта - +

– И у меня. Ведь я католичка.
– Вот как! Вы ходите к причастию?
– Конечно!
– Вы верите в Бога? Искренне, по-католически?
– Если бы я не верила, то не ходила бы на исповедь и к причастию. Вы не думайте! Меня очень даже устраивают принципы моего будущего мужа. А его мать – почти моя мать. Вы увидите, что это за женщина! Для меня большая честь, что я вхожу в такую семью. – И после минутного молчания добавила, хлестнув вожжами лошадей: – По крайней мере, когда я за него выйду, то уже не буду бля-довать.
Песок. Дорога. Под гору.
Грубость ее последних слов – что это? «Не буду блядовать». Могла бы выразиться поделикат-ней. Но в ее словах была двойственность. Они передавали стремление к чистоте, человеческому дос-тоинству – но одновременно это прозвучало недостойно, унизительно по самой своей формулиров-ке… и ободряюще… ободряюще и возбуждающе для меня… потому что это вновь сближало ее с Каролем, и опять, как тогда с Каролем, я почувствовал минутное замешательство – ведь от них ниче-го нельзя было узнать, потому что все, что они говорят, замышляют, чувствуют, всего лишь игра ин-стинктов, постоянное возбуждение, раздувание нарцистического самолюбования – и они первыми падают жертвами собственной обольстительности. Эта девочка? Эта девочка была не чем иным, как предложением себя, магнитом и соблазном, одним огромным стремлением нравиться, неустанным, гибким, мягким, всепоглощающим кокетством – даже сейчас, когда она сидела рядом со мной, в сво-ем плащике, со своими маленькими, слишком маленькими ручками. «Когда я за него выйду, то уже не буду блядовать». Это прозвучало сурово, как клятва держать себя в ежовых рукавицах – для Вац-лава, благодаря Вацлаву, – но было в этом как фамильярное, так и обольщающее признание в собст-венной слабости. Она соблазняла даже добродетелью… а далеко перед нами коляска, вкатывающаяся на вершину холма, и на козлах, рядом с кучером, – Кароль… Кароль… Кароль… На козлах. На хол-ме. Далеко. Не знаю, то ли то, что он был «далеко», то ли то, что был «на холме»… но в этой схеме, в этой «подаче» Кароля, в этом его появлении таилось нечто, приводящее меня в бешенство, и я, взбешенный, сказал, указывая на него пальцем:
– Но червей-то вы любите с ним давить!
– Что вы прицепились к этому червяку? Он его придавил, ну и я тоже.
– Вы прекрасно знали, что червяк мучается!
– Что-то я вас не понимаю…
Снова ничего не ясно. Она сидела рядом со мной. Внезапно мне пришла мысль бросить все это – выйти из игры… Моя ситуация – это ситуация человека, который барахтается в эротизме, – нельзя же так! Я должен срочно заняться чем-то другим, более подходящим – заняться серьезными делами! Неужели так трудно вернуться к нормальному, такому привычному для меня состоянию, когда со-всем другие предметы представляются интересными и важными, а такие забавы с молодежью стано-вятся лишь достойными презрения? Но что же делать, если человек возбужден, любит собственное возбуждение, возбуждается им и без этого возбуждения нет для него жизни?! Указывая еще раз на Кароля пальцем, который стал обвиняющим перстом, я заявил намеренно подчеркнуто, чтобы при-жать ее к стене, чтобы вырвать у нее признание:
– Вы существуете не для себя. Вы существуете для кого-то. Но в таком случае вы существуете для него. Вы ему принадлежите!
– Я? Для него? Ему? Что вы имеете в виду?
Она рассмеялась. Этот постоянный, непрестанный их смех – ее и его – смех, все скрывающий! Отчаянье.
Она отвергала его… смеясь… Отталкивала смехом. Этот ее смех был коротким смешком, был лишь обозначением смеха – но в это короткое мгновение сквозь ее смех я увидел и его смех.
Быстрый переход