Изменить размер шрифта - +
И вот он прижался ко мне, и обнял, и зашептал стыдливо:
– Разнесло меня… черт побери… Растолстел. От чего? Да, наверное, ото всего.
И, глядя на свои лапы, повторил с безутешной печалью, тихо, про себя:
– Растолстел. От чего? Наверное, ото всего.
И заорал:
– А это моя жена!
После чего буркнул самому себе:
– А это моя жена. И снова заорал:
– А это Генюся, дочка моя, Генютка, Генечка!
И повторил, про себя, почти беззвучно:
– А это Генюся, Генютка, Генечка.
Радушно и учтиво обратился он к нам:
– Как любезно с вашей стороны, что вы приехали, но, Витольд, прошу тебя, познакомь же меня со своим другом… – Он замолчал, закрыл глаза, но повторял про себя… губы его шевелились.
Фридерик с подчеркнутой учтивостью поцеловал руку хозяйке дома, меланхолия которой окрасилась легкой улыбкой, хрупкость которой слабо затрепетала… и нас затянул омут церемоний знакомства, приглашения в дом, рассаживания, беседы – после этой нескончаемой поездки, – а свет лампы расслаблял. Ужин, за которым прислуживал лакей. Клонит в сон. Водка. Борясь со сном, мы пытались слушать, понимать, был разговор о разных неприятностях, связанных с АК, с немцами, с бандами, с администрацией, с польской полицией, с реквизициями – о распространяющемся страхе и насилии… о чем свидетельствовали оконные рамы, забранные стальными решетками, а также забитые двери заднего хода… полная закупорка. Сенехов сожгли, в Рудниках старосте ноги перебили, в усадьбе живут беженцы из Познаньского воеводства, хуже всего, что ничего не известно, в Островце, в Бодзехове, где фабричные поселки, все чего-то ждут, затаились, пока тихо, но гром грянет, когда фронт подойдет… Гром грянет! Да, господа, будет резня, взрыв, бунт.
– Бунт будет! – вскричал он и пробормотал задумчиво, про себя: – Бунт будет.
И закричал:
– Хуже всего, что и бежать-то некуда! И прошептал:
– Хуже всего, что и бежать-то некуда!
Но лампа. Ужин. Сонливость. Туша Иппы, помазанная густым соусом сна, здесь же уплываю-щая в полутьму хозяйка дома, Фридерик и ночные бабочки, бьющиеся о лампу, бабочки в лампе, ба-бочки об лампу, и крутая лестница наверх, свеча, падаю на кровать, засыпаю. На следующий день солнечный треугольник на стене. Чей-то голос за окном. Я встал с постели и открыл окно. Утро.

2

Группы деревьев в очаровательных фресках-арабесках аллей, сад, плавно спускающийся туда, где за липами ощущалась гладь скрытого за кронами пруда – ах, эта зелень в тенистой и солнечной росе! Когда же мы вышли после завтрака во двор усадьбы – дом белый, двухэтажный, с мансардоч-ками – в обрамлении елей и туй, дорожек и клумб, – который ошеломил, как чистое виденье из дав-него, уже такого далекого предвоенного прошлого… но в своей нетронутой стародавности он казался более реальным, чем действительность… и в то же время сознание того, что это неправда, что он диссонирует с реальностью, превращало его в нечто вроде театральной декорации… в конце концов, и этот дом, и парк, и небо, и поля стали одновременно театром и жизнью. А вот и помещик подходит, могучий, грузный, в зеленой куртке на расползающейся туше, и действительно подходит, как в старые времена, еще издали приветствует нас и спрашивает, как нам спалось. Лениво беседуя, не спеша, мы вышли за ворота, в поле, и окинули взглядом землю, поднимающуюся и вздымающуюся вокруг, а Иппа, разбивая сапогом комья земли, что-то говорил Фридерику о жатве, об урожае. Мы направились к дому. Во двор вышла пани Мария и крикнула нам: с добрым утром, а карапуз бежал по газону – наверное, сын кухарки. Так мы и шли в это утро – которое было повторением давно ушедших утр, – но не так-то все просто… ибо вкралась в пейзаж какая-то надломленность, и снова мне показалось, что все, будучи тем же самым, стало чем-то совершенно иным.
Быстрый переход