Изменить размер шрифта - +
Но что происходило? Что здесь затевалось? Ни с чем подобным я никогда не сталкивался. И никогда бы не поверил, что такое вообще может случиться. Но – что же произошло? С одной стороны – ничего, с другой же – некто лишил эту мессу ее содержания и всякого смысла – и вот ксендз что-то делает, встает на колени, переходит с места на место, а служки звонят в колокольчики, и поднимается дым кадила, но смысл всего этого потерялся, рассеялся, как воздух из детского шарика, и месса опала в страшной импотенции… повисшая… уже не способная к оплодотворению! И это лишение смысла было убийством, совершенным мимоходом, извне относительно нас и мессы, лишь в порядке беззвучного и убийственного комментария человека, наблюдающего со стороны. И месса не могла от этого защититься, потому что все это было интерпретацией мимоходом, ведь никто в этом костеле не противился мессе, даже Фридерик присоединился к ней по всем правилам… а если он ее и убивал, то единственно, так сказать, с оборотной стороны медали. А этот сторонний комментарий, эта убийственная глосса были порождением жестокости – порождением отточенной, холодной, пронизывающей и беспощадной воли… и я понял, что введение этого человека во храм было чистым безумием, держать бы его, Бога ради, подальше! Он в храме – это страшно!
Но уже свершилось. Происходящий процесс был постижением действительности in crudo  , ре-зультатом чего была прежде всего утрата надежды на спасение, и уже ничто не могло спасти эти хамские жухлые морды, лишенные теперь всякого ореола и поданные в сыром виде, без приправы. Это уже был не «народ», они не были «крестьянами», даже не были «людьми», они были существами такими, какими… такими, какими они были… и их грязь оставалась без искупления. Но дикой анархии этого оржаного стада соответствовало не меньшее бесстыдство наших лиц, которые перестали быть «господскими», или там «культурными», а стали чем-то разительно самим себе идентичным – карикатуры, лишенные модели, уже не были карикатурой «на что-то», а были сами по себе, голые, как задница! И двойной пароксизм уродства, господского и хамского, сосредоточился в жесте ксендза, который благословлял… что? Что? А ничего. Но и это не все.
Храм перестал быть храмом. Ворвалось пространство, но пространство уже космическое, чер-ное, и происходило все это уже не на земле, точнее, земля превратилась в планету, подвешенную во вселенной, и ощущался космос, и происходило это в некой точке космоса. Настолько далекой, что свет свечей и даже свет дня, проникающий сквозь витражи, стал черным как ночь. И мы были уже не в костеле, не в этой деревне, не на земле, а где-то в космосе – да, такова реальность, такова правда: где-то в космосе, – подвешенные с нашими свечами и нашим великолепием, и там, где-то в бесконечности, мы вытворяли эти странные дела с самими собой и друг с другом, похожие на обезьяну, кривляющуюся в пустоте. Это была какая-то особая возбужденность, где-то там, в галактике, провокация человека в потемках, странные телодвижения в бездне, кривлянье в астрономической беспредельности. И это погружение в пространство сопровождалось страшным усилением конкретности, мы были в космосе, но были там как нечто ужасающе данное, отчетливое до мельчайших деталей. Зазвонили колокольчики. Фридерик снова опустился на колени.
На этот раз его коленопреклонение было последним ударом, он будто курицу дорезал, а месса покатилась дальше, но уже смертельно раненная и болтливая, как полоумный. Ite, missa est  . Ш… о, триумф! Какая победа над мессой! Какая гордость! Будто это разрушение было для меня желанной развязкой: наконец-то я один, один, без никого и ничего, сам по себе, один в абсолютной темноте… достиг я своей крайней черты, вошел во мрак! Печальная развязка, печальный привкус познания и печальный триумф! Но в этом таилась головокружительная гордость, исполнение суровой миссии возмужавшего, уже свободного духа.
Быстрый переход