Судил он хоть и строго, особенно за стукачество, крысятничество и отступничество от воровских законов, но всегда по справедливости.
После восемьдесят пятого года жизнь в стране стала круто меняться, но за колючую проволоку долетали лишь разрозненные слухи, из которых невозможно было составить полной картины происходящего. Впрочем, Ворон и не пытался понять, что такое перестройка, ускорение и гласность. Его здоровье резко ухудшилось, открылся туберкулез. Сам Ворон понимал, что земная его жизнь заканчивается, и с философским спокойствием ждал своего смертного часа.
«Всю жизнь по зонам, а вот лежать на тюремном кладбище с насильниками и мокрушниками чего-то мне неохота, — иногда думал он тоскливо. — Да жизнь не кино — обратно не перемотаешь».
Оживлялся Ворон лишь тогда, когда по другую сторону колючей проволоки появлялись дети охранников и вольнонаемной лагерной обслуги. Часами он мог, не шелохнувшись, сидеть у окна, наблюдая за их играми и проделками. По ночам на него стала вдруг наваливаться стариковская маета. Наглотавшись чифиря, лежа на своих паханских нарах, он мысленно прокручивал всю свою жизнь, и чаще всего память уводила его в далекие годы войны. Перед ним возникали как живые лица его фронтовых друзей-разведчиков и косоглазенькой казашки из Гурьева. Он живо, до родинки на теле, представлял детишек, не рожденных ими, и особенно внуков от тех своих не рожденных наследников. В грязном, пропитанном мерзостью бараке по ночам ему стали вдруг мерещиться их звонкий смех и голоса.
Еще он думал, могла ли его жизнь сложиться иначе, и ничего придумать не мог. Вспомнил он и сумасшедшего попа, который сказал ему, что над человеком есть только двое судей — Бог и он сам. Насчет Бога он придумать ничего не мог — если встанет перед ним, тогда и узнает, что он про раба своего Ворона думает, какой приговор ему вынесет…
А вот сам он о себе много чего думал. Например, чего он так всю жизнь за воровские законы стоял. Ведь и их не с неба спустили, а насильники, жулики и убийцы придумали, чтобы самим друг друга поменьше резать да мусорам сдавать. Вот и вся польза от этих законов… И молодым ворам на эти законы уже плевать — они свои устанавливают. Полковник Скорый, конечно, «оборотень» и сволочь, но ведь вел он себя чисто по-воровски: была возможность тайно от своих же ментов — крал у того же государства, что и Ворон, подставлял под ножи и пули невинных фраеров, с которыми по воровским законам можно творить что угодно… Так что ничуть он был не хуже его, Ворона, подельников. Да и его самого. Не лучше, конечно, но такой же…
Наверное, ночные эти мысли не проходили зря. Окружение Ворона скоро заметило, что старик сдал, размяк, в судьи уже не годится — беспрекословности и жестокости в нем нет. «Не дотянет старый Ворон до весны», — толковали простые зэки меж собой. Но молодым беспредельщикам весны ждать было уже невмоготу, они давно уже думали, как подмять зону под себя, и ночью кашляющего Ворона быстро придушили подушкой. Истерзанный болезнями старик почти и не дергался. На следующий день в зоне был уже другой патриарх.
И никому не было дела до того, что в последнее время Ворон все чаще раскаивался в своих скорбных делах и очень жалел, что ему придется умереть здесь в зоне как паршивой собаке, и еще думал про себя: «Не по-людски ты жил… Не по-людски…»
А пожалело о смерти Ворона только начальство колонии, потому что с новым паханом здесь можно было ждать больших неприятностей.
Интимные обязанности
Городской прокурор Алексей Алексеевич Харитонов хмуро слушал следователя Альбину Петровну Шип, которая докладывала о проделанной работе по недавно поступившему в прокуратуру необычному заявлению. Заявление было озаглавлено «Понуждение к действиям сексуального характера», автором его была молодая еще женщина, работавшая бухгалтером в одном из городских учреждений. |