— Не спеши, не волнуйся, все хорошо, — подсказывала она, — спокойно… А теперь давай…
Пройдут годы, пройдет большая часть жизни, а Алексей Васильевич, возмужавший и успевший постареть, будет вспоминать ту ночь, тело той женщины… Когда его перестанет вдохновлять уже и не первая законная супруга, когда прискучит и временно исполняющая обязанности жены дама, он будет воображать, что рядом с ним Джунджула, как он условно именовал грузинскую медичку из Харькова. Почему — условно? В ту ночь, забываясь коротким сном, словно, проваливаясь в обморок, он вновь и вновь ощущал — будит и совсем тихо спрашивает:
— Можешь? Давай… тебе помочь, глупенький?
У нее были волшебные руки да и все тело, казалось, творит чудеса, будто отдавая ему часть своей неисчерпаемой энергии.
Это продолжалось бесконечно долго, пока она не объявила:
— Тебе пора: скоро рассвет.
Одеваясь в заметно поредевшей темноте, Алексей не столько разглядел, сколько угадал на тумбочке фотографию в рамке и прихватил ее с собой. Ему очень нужно было увидеть ее лицо при дневном свете, хотя бы на фотографии, ему и в голову не пришло, что снимок мог быть и не ее, а, например, любимой матушки. Но это потом, потом… На оборотной стороне фотографии было что-то нацарапано по-грузински.
Через много месяцев новый заместитель командира эскадрильи капитан Цихелашвила с трудом разобрал бледный карандаш и перевел:
— Похоже тут написано: Джунджула после окончания медицинского училища… — Он еще раз взглянул на карточку и полюбопытствовал: — А вообще-то кто эта маймуна?
— Как ты сказал, — не понял Алексей, — маймуна?
— Маймуна — обезьяна по-грузински…
Алексей терпеть не мог казарменных «разборов полетов», когда мужики без зазрения совести и не стесняясь в выражениях, только что не анатомировали своих партнерш, едва вернувшись из увольнения. Он был не столь уж целомудрен, сколько брезглив. И Цихелашвили так и не узнал, почему и для чего хранилась у Алексея фотография Джунджулы. Впрочем, и сам Алексей едва ли мог объяснить, что заставляет его беречь этот снимок. А погибла та фотография в когтистых пальчиках одной из пассий совсем уже не юного Алексея Васильевича, та порвала снимок, капризно прокомментировав:
— Невозможно смотреть на такую морду!
Алексей Васильевич не вымолвил ни слова. Говорить было и поздно, и бессмысленно, а про себя подумал: «Что — морда? Погасил свет и нет никакой морды». Он и без фотографии, случалось, вспоминал Джунджулу, прикидывал — сколько же лет ей может быть теперь, если уцелела в войне, если жива еще? Выходило — в районе восьмидесяти… и ужасался.
Все чаще Тимоша изумлял деда неожиданными вопросами и совсем не детскими умозаключениями. Порой он казался Алексею Васильевичу вовсе не ребенком, скорее — карликом, изображавшим малыша.
— Вчера звонил этот, — угрюмо сообщал Тимоша. Следовало понимать — законный его отец. Тимоше тысячу раз пытались внушить — нехорошо, невежливо так именовать родителя, но Тимоша упорно избегал таких слов, как отец, папа, батюшка. В редчайших случаях, когда Лена грозила немедленно его наказать — «Смотри, ты у меня получишь с южного конца!» — он выдавливал издевательским тоном: — Папанчик звонил и спрашивает, почему меня не приводят к нему в гости?
— И что же ты ему ответил? — сохраняя полнейшую индиферентность, интересовался Алексей Васильевич.
— Это собак или лошадей приводят, еще — уголовников в тюрьму, конечно, если поймают. Ну, этот взвился: «Да как ты смеешь с родным отцом так разговаривать?» А я тоже разозлился и велел ему придержать язык и не портить атмосферу. |