Пруд исчез, засыпали пруд, соорудили на том месте малую спортивную арену, а котята все помнились.
В послевоенное уже время он едва не рассорился со своим лучшим другом: Алексей Васильевич без одобрения отозвался как-то об истребителях, что расстреливали парашютистов, беспомощно висевших под шелковыми куполами, а приятель — тоже летчик и к тому же еще Герой, взвился:
— Чистоплюй ты, Лешка! Враг и есть враг… нормальное дело — стрелять! Война же…
— Ты летчик, а не палач, — настаивал на своем Алексей Васильевич. — Неужели не ощущаешь разницы?..
— Перестань! Противно слушать такую болтовню.
— Можешь считать меня болтуном и слюнтяем, но безоружных и беспомощных я убивать не стану: у меня другая профессия.
Прошлое постоянно преследовало Алексея Васильевича. Вскоре после войны судьба привела его сюда — к матери погибшего друга. Друг день за днем вел записи в толстой, переплетенной в вонючий ледерин тетради. В эскадрилье посмеивались: «Тише, ребята, Пимену мешаете… Еще одно последнее сказанье и летопись окончится его…» Бедного Пимена сбила собственная зенитка, приняв по ошибке новый (Лавочкине за «Фоке-Вульф-190». В обгоревшем планшете ребята обнаружили толстую тетрадь и прочли на первой странице:
«Если что, передайте эту тетрадь моей маме. Здесь все по чистой правде записано. Мама, не плач. На войне не бывает хорошо, но делать свое дело надо наилучшим образом. Ты должна знать, как я жил, действовал, о чем думая. Пусть тебе не будет за меня стыдно. Лучше бы вернуться самому, но… неопределенность — хуже горькой истины: раз тебе принесли эту тетрадь, мама, меня больше не жди».
Алексей позвонил в двери незнакомой квартиры и притаился, он не мог не исполнить тягостного долга и старательно отгонял от себя назойливую мысль: «Может, матери давно уже здесь нет… переехать могла, умереть… мало ли что могло произойти».
Дверь распахнулась. Мать оказалась на месте. Женщина была совсем не старой. Впрочем, ничего удивительного: ее погибшему сыну шел двадцать второй год.
— Исполняя поручение вашего сына, — трудно выговорил Алексей Васильевич, — то есть, я хочу сказать, Боря просил передать вам эту тетрадь.
Она осторожно, ни о чем не спрашивая, приняла тетрадь, с опаской раскрыла ее и прочла первые строки.
— Вы понимаете, я не могу поблагодарить вас, — сказала женщина, никаких подробностей я знать не хочу… Извините, не приглашаю: мне надо привыкнуть.
Он браво козырнул матери и тут же подумал: «Как глупо… козырять…» Спросил:
— Разрешите идти? — Наверное, это было еще глупее. Впрочем, как и кому тут судить? Больше он никогда не входил в этот дом, никогда не встречал мать Бори, но всякий раз, проходя тем кривым переулком, впадал в несвойственную ему мысленную риторику: хорошо — плохо… доброе дело — злое… Вся жизнь так, как стрелка компаса, один конец на север глядит, а другой — на юг… И справедливость штука относительная: у волка — одна, а у овцы — другая…
Стоило Алексею Васильевичу завидеть тот серый дом старой постройки, как: он невольно ускорял шаг — мимо, мимо… не думать.
На рынке он купил картошки, большой кабачок, помидоров, хотел было взять еще репчатого луку, но раздумал: Лена опять будет сердиться: «Тебе же нельзя носить по столько. Не соображаешь что ли? Инфаркта тебе не хватает?» Алексей Васильевич ухмыльнулся, закинул голову к небу и, любуясь мощной кучевкой, нарождавшейся в нежно-синем небе, подумал: «Дуреха ты все-таки, Лена! Да мне теперь все уже можно: живу в подарок…» И без всякой связи с предыдущим, вспомнил монгольскую неоглядную степь, словно выстланную верблюжьей шкурой, буроватую уже с начала лета, ровную-ровную — сплошной аэродром!. |