|
И это действительно было угрызение, оно вставало в глубине моей совести; смутное угрызение; все-таки угрызение. И, по крайней мере, один раз мне случилось услышать, как он, посмотрев на меня таким образом, явственно произнес мое имя.
Я слышал также, как он произносил другие имена: какое-то женское имя, без сомнения имя женщины, которую он любил, той девушки с фермы, «скромной и красивой»… имя ребенка, без всякого сомнения – его ребенка.
Часы тянулись.
Голос умирающего повышался и падал подобно пляшущему пламени. Иногда он был, довольно отчетливый, затем совершенно глухой; то сильный как крик, то слабый как последний вздох.
Прошли еще часы, и еще. Госпиталь, шумный весь день, затих. Настала ночь и прошла. Забелела заря. Возвратилось солнце. Опять в свою очередь возвратилась ночь, и так пять раз сряду.
Амлэн, раньше хрипевший тридцать или сорок часов, пробыл в бреду не менее восьмидесяти.
И ему случилось в этом бреду, – на пятый день, когда была полночь, – вступить, если я могу сказать, в разговор с… не знаю с кем… или не знаю с чем… с Богом может быть… с каким-то невидимым и грозным существом, которое его вопрошало, и которому он отвечал тоном несказанного ужаса… я не слышал вопросов, которые доходили только до него одного; но все-таки я понял, что эти вопросы должны были быть гораздо страшнее всего, что могут вынести человеческие уши.
2. Те же и другие
Другие раненые – это были мы четверо, единственные оставшиеся в живых, вместе с Амлэном, с покойного номера 624-го, бывшего моего корабля, один минный комендор, один баталер, один машинист и я, Фольгоэт. Почему здесь был я? Я, начальник – на суше, спасенный, живой, вместо того, чтобы быть там, где я должен был быть, где был мой экипаж, под двумястами саженей хорошей морской воды, прилично похороненный, погибший как капитан, вместе со своим кораблем… Почему? О! просто потому, что последняя конвульсия номера 624-го, «делающего оборот», меня ошеломила, и потому, что мои люди, как ни были они искалечены, истерзаны, десять раз рисковали своей жизнью, чтобы спасти мою: я был без чувств, я не противился, я даже ничего не понимал. Клянусь здесь, что в этом совсем не было моей вины.
Каким образом спаслись минный комендр и машинист? Господь, который это знает, не сказал мне об этом. Оба они имели по девяносто девяти шансов против одного остаться навсегда: один в своей минной камере, а другой в машинном отделении. Машинное отделение находится под броневой палубой, в подводной части судна. Минная камера от пола до потолка набита пироксилином. Ни тот, ни другой из моих ребят никогда не вспоминал о фантастическом водовороте, который вынес их из их жаровен на свежий воздух. Допустим, если ваше религиозное чувство не будет этим слишком задето, что тут вмешался какой-нибудь архангел, получивший от своего начальства поручение принять на себя это странное дело.
Что касается до баталера, в бою находившегося под открытым небом, так же, как я сам, он на шкафуте, я на мостике, дело объясняется проще: достаточно было того, что этот молодец родился в сорочке, и что всем его прадедам, до пятнадцатого или двадцатого колена, везло, то есть что называется отчаянно везло… и что все прабабушки сделали для этого все необходимое, даже кое-что лишнее… и сам он, впрочем вполне законно, получил наследство предков сполна.
В сущности все эти «почему» не имели никакого значения.
Важна только сумма, получившаяся в результате сложения: умирающий Амлэн, плюс принятый за умершего Фольгоэт, плюс баталер, плюс минный комендор, плюс машинист, все трое одинаково тяжело «пристукнутые». Это как раз составило пять; пять «выкрутившихся». Точка. Вот и все.
Из семидесяти вычесть пять – остается шестьдесят пять. |