Он не ответил.
— Когда ты приобрел мусоросжигалку?
— Не надо об этом, ради Бога!
— А о чем можно? — крикнул я. — О чем с тобой говорить, подскажи. У меня только догадки — и ни одного вещественного доказательства против тебя.
Он схватился руками за виски, вспомнил — без очков — опустил руки и сказал нечто безумное:
— Ни одного? Значит, она к тебе не приходила? Значит, она умерла.
— Ну, ну? — выдохнул я.
— Эти два года были адом, но я не понимал. Знаешь, что меня подвело? — Он вдруг засмеялся; мне все больше становилось не по себе. — Во-первых, моя чрезмерная аккуратность, педантичность — зачатки шизофрении, твой Вася говорил. А главное — любовь к русской литературе.
— Господи помилуй, при чем тут литература!
— Как при чем? А твой роман? А если б ты внезапно умер, например?
— Ничего себе любовь!
— Я мечтал о славе бескорыстно, поверь мне. А, черт! В пятый раз, наверное, зазвонил телефон на столе — и Гриша в пятый раз приподнял и опустил трубку.
— Пошли отсюда.
— Куда?
— Да хоть в ЦДЛ. Я угощаю.
Гришка угощает! Светопреставление. Дубовый зал был наполовину пуст и без знакомых лиц — дорого. Я выбрал тот, позапрошлогодний «поминальный» столик, «угощенье» продолжилось тем же коньяком. Задушевная беседа старых друзей, исповедь любовника мужу… все описано и затаскано. Впрочем, исповеди не было. Горностаев — не Юрочка. (Где ж его третий день носит? По странной ассоциации вспомнилась лужа крови на столешнице.)
— Почему эти два года были адом?
— Я выразился слишком сильно. Все как-то вдруг раскрылось. Для Аленьки это было ударом.
— Скандал с Клавдией Марковной?
— Нашлись добрые люди, раздули из искры пламя. Да ладно, вспоминать тошно. Я рассчитался сполна.
— Нет, Гришенька, не рассчитался ты за свою жизнь с шампанским и усмешечкой. В последний раз спрашиваю: ты видался с Марго вечером шестого августа?
— В последний раз отвечаю: нет.
— Тебя выследила Алла.
Он опять схватился руками за виски и проговорил сдавленным, замогильным каким-то голосом:
— Я нормальный человек. Нор-маль-ный!
Я глядел с изумлением. Да, Гриша разительно переменился… уже после нашего с Васькой ухода. Он боится. Не знаю — чего, не знаю — кого. Но он совершил ошибку, промахнулся в чем-то — я нюхом чуял. И вдруг уверился, что найду доказательство.
К нашему столику подсел обтрепанный критик (забыл, как звать), и Гриша налил коллеге рюмочку. Они забубнили, что жизнь невыносима. Я отключился, подумав, что не был в Дубовом зале с поминок Прахова, — и те же ощущения нахлынули на меня. Звучала «Лучинушка», и нимало не беспокоил меня прах Прахова. Между тем как надвигалась гроза. Между тем как я помнил лицо покойника, полное абсолютного ужаса. А ученичок в черном, заглядывающий в Малый зал?.. И надо признаться честно: с Марго я уже внутренне расстался и под звон застолья разделывался с годами нашей жизни. И в это же самое время меня кто-то от нее освободил.
Я встал, пробормотав «пойду пройдусь», уловил Гришин «голый» взгляд — его страх… Прошелся по апартаментам, как выразился Васька, заглянул в Малый зал, где заезжий диссидент на том же месте, где стоял гроб Прахова, строго и наставительно поучал в стихах кучку млеющих дам. Вдруг спиной почувствовал чей-то взгляд, обернулся: некто прошелестел мимо дверей — ну, прямо как тогда! Я ушел, хватит с меня стихов, поэтов, поэтесс… Но зараза уже проникла в душу, и застучало неотвязно (будь она проклята, моя память!): «Остановлю мгновенье, оно прекрасно. |