|
Впрочем, ему, как мы знаем, вовсе не было внове, что опыт, обретенный человеком, – во всяком случае таким, как он – несравненно шире того, что с ним приключается; а потому, хотя сидение на садовой скамье возле мисс Гостри, внимание к ее рассказам о мадам де Вионе вряд ли можно было отнести к замечательным приключениям, вечерний час, прелестный вид, ощущение сиюминутного, недавнего, возможного – вместе с самим рассказом мисс Гостри, каждая нота которого отдавалась в сердце ее слушателя, – лишь сильнее овевали эти мгновения дыханием прошлого.
Прошлым прежде всего звучало то, что двадцать три года назад в Женеве мать Жанны была соученицей и задушевной подругой Марии Гостри; с тех пор – правда, от случая к случаю и к тому же с длительными, в особенности в последнее время, перерывами – они нет-нет да сталкивались. Обе дамы успели прибавить себе по двадцать три года, и теперь мадам де Вионе – хотя замуж она вышла прямо со школьной скамьи – не могло быть меньше тридцати восьми. Стало быть, она была на десять лет старше Чэда, даром что, на взгляд Стрезера, на десять лет старше, чем выглядела; все равно, моложе никакая теща быть не могла. Она, несомненно, будет самой очаровательной тещей на свете! Разве только из-за какого-нибудь скрытого изъяна, наличие которого пока не было оснований предполагать, оказалась бы недостойной своего положения. Впрочем, не существовало, насколько помнилось Марии Гостри, такого положения, в котором мадам де Вионе не оставалась бы очаровательной, и это несмотря на клеймо неудачницы в брачных узах, где неудача сказывается особенно ясно. В ее случае неудачный брак ни о чем не говорил – да и когда, если на то пошло, неудачный брак о чем-то говорил! – потому что месье де Вионе был попросту скотина. Она уже много лет жила с ним врозь – неприятное, разумеется, для женщины положение; однако, по впечатлению мисс Гостри, умела и в этом положении держаться превосходно, лучше некуда, лучше даже, чем если бы ставила себе целью доказать миру, как она мила. Она была так мила, что ни у кого не находилось о ней дурного слова, меж тем как мнение о ее муже было, к счастью, совсем обратное. Он вел себя мерзко, и это лишь оттеняло ее достоинства.
Фигурой из прошлого был в глазах Стрезера этот граф де Вионе, – как, разумеется, прошлым отдавало и от титула графини, стоявшего перед именем помянутой дамы – фигурой, которая сейчас под острым резцом мисс Гостри воплощалась в высокого, представительного, лощеного, наглого прожигателя жизни – продукт таинственного клана; историей из прошлого звучал и рассказ о том, как юную девушку, чей пленительный образ нарисовала его собеседница, поспешно сбыла замуж ее мать – еще одна поразительная фигура, обуреваемая своекорыстными побуждениями; и, пожалуй, совсем уж немыслимым казалось то, что обе заинтересованные стороны руководствовались соображениями о нерасторжимости брака. «Ces genslà», знаете ли, не разводятся, так же как не эмигрируют и не меняют веры: у них это считается кощунственным и неприличным – факт, в свете которого ces genslа представлялись чем-то совершенно исключительным. Весь рассказ казался чем-то совершенно исключительным и, как думалось Стрезеру, в большей или меньшей степени преувеличенным. Девочка из швейцарского пансиона, одинокое, неординарное, привязчивое создание, с чувствительным сердцем, но запальчивая, дерзкая на язык, что, впрочем, всегда ей прощалось, была дочерью француза и англичанки, которая, рано овдовев, вновь попытала счастья с иностранцем, и в браке с ним не являла, по всей очевидности, примера счастливого супружества для своей дочери. Вся их родня со стороны матери-англичанки занимала более или менее видное положение, но отличалась такими странностями и отклонениями, которые понуждали Марию Гостри, впоследствии не раз возвращавшуюся к ним мыслью, недоумевать, в какой круг они, собственно, вписывались. |