Дядя продолжал:
– Панноам внушает такую любовь, что невольно начинаешь и ему приписывать ее отсвет. Вот тут-то и загвоздка.
– Что ты хочешь сказать?
– Панноам любит, как это его устраивает и когда устраивает.
Я вздрогнул, настолько эти слова были точны.
– Он дорожил братом, пока этот союз его устраивал. Что может быть лучше компании мальчугана, который смотрит тебе в рот и восхищается всеми твоими поступками? Но когда я подрос, любить меня стало труднее.
Дядя обвел рукой свое могучее тело.
– Взгляни на великана, который вымахал из замухрышки! Никто такого не ожидал: ни он, ни родители, ни я. Из былинки вырос дуб. Я рос, крепчал и расцветал. И пошло, и поехало. Прежде я млел перед силой старшего брата, теперь мог одолеть его одной левой. Изо дня в день его представление о своем превосходстве расшатывалось.
– Ревновал?
– Панноам из числа гордецов, не подверженных ревности. Он ценит себя высоко и не желает быть кем-то другим. Но ненавидит того, кто его затмевает. Едва я осознал, что обгоняю его, я стал изощряться, чтобы замедлить свой рост – во всех отношениях: я постился, перестал упражняться, туго пеленал руки и ноги, молил Богов и Духов. Из осторожности на наших братских состязаниях я плутовал: когда мы бежали наперегонки, я ухитрялся отстать; когда ныряли в озеро, нарочно наглатывался воды, чтобы плыть медленней; когда охотились, я прятал часть своей добычи, ведь при моих крепких мускулах мне не составляло труда послать стрелу вдаль и поразить крупную дичь… Короче, я вовсю старался ничем его не опечалить. Но Природа и Боги решили иначе…
– Из-за этого ты и ушел?
Он кашлянул. Мой вопрос обескуражил его.
– Из-за этого я не ушел бы никогда. Во-первых, мне и в голову не приходило, что брат может меня разлюбить. Да и сам я все еще любил его.
– Тогда почему?
Он впился взглядом в засеребрившуюся луну и, казалось, утратил интерес ко всему остальному. Она осветила его огромное рябое лицо.
Я запротестовал:
– Барак, я рассказал тебе все как на духу. Почему ты не отвечаешь мне тем же?
Он прочистил горло, прощально кивнул луне, посмотрел на меня, тяжко вздохнул и с трудом проговорил:
– Твоя мать.
– Что моя мать? Ты же сказал, что с ней не знаком.
Он еще раз попробовал голос:
– Я…
– Ты соврал?
– Я не соврал. Я хотел оттянуть время…
– То есть?
– Ну… я ведь и правда не знал ее как твою мать… я знал ее… как Елену.
Его лицо осветилось, когда он произносил это имя.
Я был ошарашен. Я никогда не слышал имени моей матери. Мы, дети, называли ее Мамой, отец – Женой, а селяне – Женой вождя. Имя «Елена» смутило меня – она стала другой, чужой, оголенной; «Елена» сообщало ей тайну и неожиданные свойства. То, как зардевшийся Барак произнес это имя, рисовало образ не девочки, а женщины; его мясистые темно-коричневые губы, прошептавшие «Елена», будто поцеловали воздух.
Он улыбнулся с затуманенным взором, опустил глаза, ища поддержки у земли, и погрузился в прошлое.
– Я стал уходить на рыбалку далеко, очень далеко от деревни. Рыбная ловля служила мне предлогом. Меня смущало и мое гигантское тело, и скованность Панноама в моем присутствии, и я, переполненный новыми ощущениями, стал искать одиночества. Я пытался жить, не ходя по пятам за братом, не повторяя его слов, его мыслей. Видя его раздражение, я сердился на свою неловкость, на свою особость, я старался исчезнуть. Каждая отлучка уводила меня все дальше, я исследовал неведомые берега, окунался в новые речки. |