Сдал экзамены на разряд, получил долгожданный пропуск, переселился из общежития ремесленного училища в заводское, в цехе как молодого комсомольца его тут же включили в актив цехового комитета комсомола и поручили заведовать цеховым спортинвентарем: мячами, рюкзаками, палатками, принадлежностями для настольного тенниса — та самая просторная, новая жизнь вовсю забирала его в себя, подхватывала его, несла с собой, и каждый день ее был восхитителен.
* * *
Демобилизовался Фома как раз на свой день рождения. В прошлом году в эту пору был Карибский кризис. И приказники проносили форму аж до февраля. Нынче же все было спокойно в мире, никакой напряженности, и увольняли в запас в положенные сроки.
Военные билеты с записями о демобилизации выдавал замполит части.
— Ефрейтор Галечников! — вызвал он Фому.
— Я! — отозвался Фома, вышел из строя, радостно печатая шаг, подошел к замполиту и отрапортовал о готовности к гражданской жизни.
— А тебе, Галечников, посоветую, — сказал замполит, тряся ему руку и держа в свободной руке наготове красную книжицу военного билета, — посоветую на гражданке поменьше горячности. Легче жить будет. Ясно?
— Так точно, товарищ подполковник! — с покорной лихостью ответил Фома.
— Ну вот, — отдал замполит ему военный билет. — Легче, говорю, жить будет.
Это он напоминал о прошлогоднем случае, когда Фоме пришла телеграмма о смерти бабки. Телеграмма была заверена, все честь по чести, но бабка — не родительница, и Фоме в поездке на похороны отказали. «Так она растила меня, она мне как мать, больше, может, матери даже! — волнуясь от совершающейся несправедливости, сбивчиво объяснял Фома замполиту, придя к нему искать заступничества. — После войны тащила меня, одна совсем, я у нее в доме и вырос!» — «А мать-то жива? — спросил замполит. И, получив ответ, развел руками: — И мать у тебя, значит, и бабка… жирно слишком хочешь. Армия есть армия, не детский сад, всех по всякому поводу отпускать — если что, воевать некому будет». Замполит был последней надеждой Фомы, выше идти некуда, и Фома не выдержал, закричал: «Какой всякий повод?! При чем здесь повод? А если б у вас умерла?! Если бы у вас, так вы бы как?!» — «Встать, ефрейтор! — рявкнул на него замполит. — Вы как разговариваете с офицером? Забылись?! Кругом марш!» И передал после об этом их разговоре командиру его роты — тот вызвал Фому к себе в канцелярию и спросил, хмурясь: «Ты что кляузничаешь ходишь, шишки мне за тебя получать?! Есть общее положение, не мной введено, ты что, думаешь, все бессердечные такие?» Фома заикнулся было каким-то словом в свое оправдание, капитан оборвал его: «За то, что кляузничал ходил, в отпуск не поедешь. Рассматривали тут тебя кандидатом на отпуск, теперь все. Будешь знать в следующий раз».
Фома ехал в автобусе, который вез его вместе с другими демобилизованными его товарищами на железнодорожную станцию, и думал о том, что прежде всего должен заехать на могилу к бабке.
Он чувствовал себя безысходно виноватым перед нею.
За все время, как отбыл в город, он навестил ее только однажды, перед самой уже армией, в предармейский отпуск — приехал на два последних отпускных дня. И ведь ничего не мешало ездить чаще, в те же очередные отпуска, кстати, и не пугало уже, что станет кто-то там тыкать в спину — пусть кто попробует, век жалеть будет… да и времена вообще другие настали, — но нет, не ездил, холостое молодое дело: на турбазу вместе со всеми хотелось, дикарем куда-нибудь в Сочи…
Бабке было уже полных шестьдесят семь тогда, перед его армией, из толстой глыбистой в его детстве старухи она превратилась в морщинисто-дряблую, согбенную, на каждый наклон охала и все приговаривала: «Моченьки моей нет…» Он знал, как она умерла: от ущемления грыжи. |