Юля сунула руки в карманы куртки и пошла по перрону к вокзалу. Вокруг никого уже не было — никто не стоял так долго, все уже ушли. Юля нагнулась, подобрала обмусоленную, затоптанную обертку от мороженого и стала рвать ее — с крепко сжатыми губами, с затвердевшим, неподвижным лицом.
— Фу, какая мерзость, фу! — недорвав, бросила она клочки обертки и судорожными скорыми движениями стала отряхивать руки. — Какая мерзость!..
Выйдя с вокзала, она вошла в подкативший к остановке автобус, оторвала билет и, сев к окну, обхватила себя за плечи, согнувшись и глядя вниз, на колени.
Потом она оказалась в парке за Выставкой, напротив нечеловеческим деянием взметнувшейся ввысь гигантской стрелы Останкинской телевышки, — в этом парке они гуляли в воскресенье. Начал накрапывать дождичек — она все кружила, кружила по дорожкам, шурша палым листом, подставляя лицо каплям и не вытирая их, потом капли стали срываться у нее с ресниц, она крепилась некоторое время — и разрыдалась, и села, зажимая лицо руками, на подвернувшуюся скамейку.
— О господи! О господи!.. — стонала она.
К скамейке подошла и села рядом с Юлей пожилая женщина с добрым, хорошим лицом.
— Детка! — сказала она, осторожно касаясь Юлиного плеча. — Что с тобой? Тебе нужна какая-то помощь?
— Нет, — с закушенной губой, вытирая слезы ладонью, помотала головой Юля. — Нет, уже не помочь, уже все… да я сама дура…
— Ты расскажи, ты расскажи, — попросила женщина. — Расскажи, я тебе незнакомая — канет как в воду. Расскажи — легче будет.
— Я несчастливая, — сказала Юля, швыркая носом. — Я несчастливая, и сама виновата, я знаю… Вот посмотрите на меня: я ведь ничего себе?
— Ничего, — внимательно посмотрела на нее женщина. — Весьма ничего. А для определенного вкуса — даже красива. И вообще у тебя очень славное лицо — у тебя хорошая душа.
— Об этом не мне судить, — сказала Юля. — Какая есть. Но я ведь ему тоже не просто приглянулась, я это видела. Я здесь на ВДНХ по путевке, в гостинице, мы утром пошли в буфет, я зашла, а на меня откуда-то взгляд, я посмотрела — и меня, знаете, как тряхануло. Я раньше монтажницей работала, меня иногда током било — вот так же. Мне всегда такой тип нравился. Светлые, их белобрысыми называют, ну блондины, и глаза при этом — явно монгольская кровь намешалась — азиатские такие. Нравился, а никого у меня такого не было, я уж и забыла, что он мне нравится. Но и не в этом дело… не в этом только… я не знаю точно… я голову потеряла, совсем, напрочь, я к нему сразу пошла, позвал — и пошла, а ведь до этого у меня сколько никого не было…
— Измучил тот-то? — мягко спросила женщина.
— Ужасно, ужасно. Измучил — я свету белого не видела, я уж думала — все, ни на одного мужчину смотреть не смогу… Какие у меня двадцать, какие тридцать, историю какую-то про мужика, будто травился, выдумала… И ведь я видела — он не просто так ко мне, я все ждала… ждала все, дура, а он даже фамилию не спросил!..
Юля снова заревела, размазывая слезы по лицу вместе с тушью, и когда очнулась — вокруг были уже глубокие сумерки, вдали, в пролете аллеи, обвязывал стволы деревьев ватою сизый туман.
— Ой, — простонала Юля, затихая, — ой, господи!..
Она еще посидела немного, с горечью исповедуясь бесплотной своей собеседнице, что вот уже ей скоро двадцать семь, вовсе не маленький для женщины возраст, и как-то все не так идет в жизни, все по-другому, чем загадывалось в юности… потом вдруг испугалась, что сидит здесь, в темноте почти, одна, и вскочила, и быстро пошла по аллее к выходу. |