И вновь расхваливая пред ним чистую, мещански приличную, удобную жизнь, вскрывала её жестокость и грязь.
— Да разве это хорошо? — спрашивал Илья.
— Вот забавный человек! Я не говорю, что это хорошо, но если бы этого не было — было бы скучно!
Иногда она учила его:
— Тебе пора бросить эти ситцевые рубашки: порядочный человек должен носить полотняное бельё… Ты, пожалуйста, слушай, как я произношу слова, и учись. Нельзя говорить — тыща, надо — тысяча! И не говори — коли, надо говорить — если. Коли, теперя, сёдни — это всё мужицкие выражения, а ты уже не мужик.
Всё чаще она указывала ему разницу между ним, мужиком, и ею, женщиной образованной, и нередко эти указания обижали Илью. Живя с Олимпиадой, он иногда чувствовал, что эта женщина близка ему как товарищ. Татьяна Власьевна никогда не вызывала в нём товарищеского чувства; он видел, что она интереснее Олимпиады, но совершенно утратил уважение к ней. Живя на квартире у Автономовых, он иногда слышал, как Татьяна Власьевна, перед тем как лечь спать, молилась богу:
— «Отче наш, иже еси на небесех… — раздавался за переборкой её громкий, торопливый шёпот. — Хлеб наш насущный даждь нам днесь и остави нам долги наша…» Киря! встань и притвори дверь в кухню: мне дует в ноги…
— Зачем ты становишься коленями на голый пол? — лениво спрашивал Кирик.
— Оставь, не мешай мне!..
И снова Илья слышал быстрый, озабоченный шёпот:
— Упокой, господи, раба твоего Власа, Николая, схимонаха Мардария… рабу твою Евдокию, Марию, помяни, господи, о здравии Татиану, Кирика, Серафиму…
Торопливость её молитвы не нравилась Илье: он ясно понимал, что человек молится не по желанию, а по привычке.
— Ты, Татьяна, веришь в бога? — спросил он её однажды.
— Вот вопрос! — воскликнула она с удивлением. — Разумеется, верю! Почему ты спрашиваешь?
— Так… Больно ты всегда торопишься отделаться от него… — сказал Илья с улыбкой.
— Во-первых: не нужно говорить — больно, когда можно сказать — очень! А во-вторых: я так устаю за день, что бог не может не простить мне моей небрежности…
И, мечтательно подняв глаза кверху, она добавила с уверенностью:
— Он — всё простит. Он — милостив…
«Только затем он вам и нужен, чтобы было у кого прощенья просить», зло подумал Илья и вспомнил: Олимпиада молилась долго и молча. Она вставала пред образами на колени, опускала голову и так стояла неподвижно, точно окаменевшая… Лицо у неё в эти минуты было убитое, строгое.
Когда Лунёв понял, что в деле с магазином Татьяна Власьевна ловко обошла его, он почувствовал что-то похожее на отвращение к ней.
«Кабы она была мне чужой человек, — ну, пускай! — думалось ему. — Все стараются друг друга обманывать… Но ведь она — вроде жены… целует, ласкает… Кошка поганая! Эдак-то только гулящие девки делают… да и то не все…» Он стал относиться к ней сухо, подозрительно и под разными предлогами отказывался от свиданий с нею. В это время пред ним явилась ещё женщина — сестра Гаврика, иногда забегавшая в лавочку посмотреть на брата. Высокая, тонкая и стройная, она была некрасива, и, хотя Гаврик сообщил, что ей девятнадцать лет, Илье она казалась гораздо старше. Лицо у неё было длинное, жёлтое, истощённое; высокий лоб прорезывали тонкие морщины. Широкие ноздри утиного носа казались гневно раздутыми, тонкие губы маленького рта плотно сложены. Говорила она отчётливо, но как будто сквозь зубы, неохотно; походка у неё быстрая, и ходила она высоко подняв голову, точно хвастаясь некрасивым лицом. |