Изменить размер шрифта - +
И почему в то же время она скрывала свою догадку, что и я тоже вижу призрак! Было горько, что мне пришлось еще раз описывать зловещую вертлявость, которой девочка пыталась отвлечь мое внимание, – заметно усилившуюся подвижность, оживленность в игре, пение, бессвязную болтовню и приглашение побегать.

Однако, если бы при этом я не позволила себе думать, что ничего особенного не случилось, я бы упустила две‑три смутных черточки, которые пока еще оставались мне в утешение. Например, я бы не могла уверить мою сообщницу в том, в чем сама была уверена – к счастью! – что я, по крайней мере, ничем не выдала себя. Меня бы не подстрекали отчаяние и крайняя нужда – не знаю, как это лучше выразить, – узнать по возможности больше, приперев мою подругу к стенке. Мало‑помалу, уступая моему нажиму, она рассказала мне очень многое, но маленькая тень на изнанке ее рассказа порой касалась моего лба, подобно крылу летучей мыши; и помню, как спящий дом и сосредоточенность на нашей общей опасности, казалось, помогали нам в те часы, и я почувствовала, насколько важно отдернуть занавес в последний раз. Я тогда сказала:

– Я не верю ничему такому ужасному, нет, давайте, милая, убедимся, что не верю. Но, если б я и поверила, есть одно, чего я потребовала бы теперь же без всякой пощады – заставила бы рассказать мне все. Что такое было у вас на уме, когда вы сказали еще до прибытия Майлса, расстроившись из‑за письма из его школы, – сказали, потому что я настаивала на ответе, – что не считаете, будто он никогда не был плохим? За эти недели, что я сама прожила с ним и внимательно за ним наблюдала, он казался чудом добродетели – существом прелестным, обаятельным. И потому вы прекрасно могли бы заступиться за него, если бы не знали о чем‑то другом. Что же это было и о чем вы говорили, ведь вам пришлось лично его наблюдать?

Вопрос был до жестокости суровый, но мы вели, беседу отнюдь не в легком тоне, и все же, прежде чем серый рассвет заставил нас расстаться, я добилась ответа. То, что было на уме у моей подруги, оказалось весьма и весьма кстати. Это было ни более ни менее как то обстоятельство, что Квинт с мальчиком в течение нескольких месяцев почти не разлучались. В сущности, это говорило о том, что она позволила себе усомниться, прилично ли им находиться в таком тесном общении, – она даже зашла настолько далеко, что откровенно заговорила об этом с мисс Джессел. А мисс Джессел самым высокомерным тоном попросила ее заниматься своим делом; и после этого добрая женщина обратилась уже прямо к Майлсу. Что она ему сказала? (Я настаивала на ответе.) А то, что она не любит, когда молодые джентльмены забываются.

Я, разумеется, настаивала и дальше.

– Вы напомнили ему, что Квинт всего‑навсего слуга?

– Вот именно! И он ответил мне очень нехорошо, это во‑первых.

– А во‑вторых? – Я подождала. – Он передал ваши слова Квинту?

– Нет, не то. Этого как раз он не сделал бы! – Ее ответ прозвучал убедительно. – Во всяком случае, я уверена, что не передал. Но, бывало, он кое‑когда и увиливал.

– Когда же это?

– Они гуляли вдвоем, совсем как если бы Квинт был его воспитатель – да он еще так важничал, – а мисс Джессел воспитывала одну только маленькую леди. Майлс уходил с этим малым, вот что я хочу сказать, и пропадал с ним целые часы.

– Так он увиливал, говорил, что этого не было?

Ее согласие было вполне очевидным, и потому я прибавила спустя минуту:

– Понимаю. Он лгал вам,

– Ox! – Миссис Гроуз замялась.

Я поняла, что было не важно – солгал он или нет, и в самом деле она подтвердила это следующим замечанием:

– Видите ли, в конце концов мисс Джессел ничего не имела против. Она же ему не запрещала.

Быстрый переход