И вот здесь сейчас я снова почувствовала – это чувство охватывало меня не раз, – что мое душевное равновесие целиком зависит от того, хватит ли у меня твердости духа закрыть как можно крепче глаза на ту истину, что все, с чем мне приходится иметь дело, омерзительно, противно природе. Только полагаясь на природу, доверившись ей, надеясь на нее, можно было пойти на это ужасное испытание, как на какой‑то страшный рывок в необычайную, противную сторону, очень трудный, конечно, но в конце концов требующий для боя на равных условиях только еще одного крутого поворота винта, чтобы выправить этот вывих естества, заложенного в человеке природой. Тем не менее ни одна попытка не требовала большего такта, чем вот эта – попытка заменить одной собой все природное. Как могла я вложить хотя бы частицу естественности в наше умолчание о том, что произошло? Но как, с другой стороны, могла я коснуться этого, не погрузившись снова в этот чудовищный мрак? Через некоторое время я нашла своего рода выход, и он, по‑видимому, был принят одобрительно, ибо мои маленький сотрапезник, несомненно, обнаружил редкую для него прозорливость, как если бы он даже и сейчас – так это нередко бывало на уроках – нашел тактичный способ выручить меня; Не стало ли нам ясно – теперь, когда мы остались одни, – и так ясно, как еще никогда не бывало, что (при таких благоприятных обстоятельствах, на редкость благоприятных) нелепо было бы отказаться от помощи, какую может дать полное взаимопонимание. Для чего дан ему разум, как не для того, чтобы спастись. Нельзя ли как‑то достичь его разумения через этот вывих его натуры, выправить, повернуть ее обратно? Когда мы остались с ним в столовой с глазу на глаз, он как будто сам подтолкнул меня на этот путь. Подали жареную баранину, и я отпустила прислугу. Майлс, прежде чем сесть за стол, стоял с минуту, держа руки в карманах, посматривал на баранью ножку, и казалось, вот‑вот отпустит какую‑то шутку. Но вместо этого он сказал:
– Послушайте, дорогая, разве она и вправду так уж больна?
– Маленькая Флора? Нет, ничего серьезного, скоро поправится. Лондон поможет ей выздороветь. Блай стал ей вреден. Садись, кушай баранину.
Он сразу послушался, осторожно положил себе на тарелку жаркое и, усевшись за стол, продолжал:
– Как это так сразу случилось, что Блай вдруг стал ей вреден?
– Не совсем вдруг, как ты думаешь. Мы замечали, что ей неможется.
– Так почему же вы не отправили ее раньше?
– Раньше чего?
– Раньше, чем она совсем расхворалась.
Я быстро нашлась.
– Она не так больна, чтобы ее нельзя было увезти, но могла бы совсем расхвораться, если б осталась тут. Надо было захватить болезнь вовремя. Дорога ослабит влияние, – о, я говорила очень серьезно, – и сведет его на нет.
– Я понимаю, понимаю. – Майлс тоже был серьезен. Он принялся за свой обед с тем очаровательным умением держать себя за столом, которое со дня его приезда избавило меня от всякой необходимости делать ему замечания. За что бы ни исключили его из школы, это было не за неряшливость в еде. Сегодня, как и всегда, он держался прекрасно, безукоризненно, но заметно более настороженно. Ему явно хотелось признать как нечто само собой разумеющееся много больше того, чем он понимал и в чем мог разобраться без помощи, и он погрузился в дружелюбное молчание, нащупывая почву. Наша трапеза была из самых кратких – сама я только делала вид, что ем, и немедленно велела убирать со стола. Пока убирали, Майлс стоял, снова засунув руки в карманы и повернувшись ко мне спиной, – стоял и смотрел в широкое окно, за которым еще недавно я увидела то, от чего так взорвалась. Мы молчали, пока здесь была служанка, вот так же, почему‑то подумалось мне, молодожены во время своего свадебного путешествия умолкают в гостинице, стесняясь присутствия официанта. |