Есть, конечно, развалившийся склеп богатого купца, нелепый и безобразный, из черных окон-дыр которого пахнет нечистотами. А рядом чей-то новый крест, под которым лежат свежие цветы и густо вьются пчелы…
В монастыре есть могилы очень древние. Как-то, возвращаясь с вечерней прогулки, вошел во двор монастыря, прельщенный красным огоньком, горевшим под навесом деревьев монастырского сада. Были уже сумерки — полусвет северной ночи. Во дворе было пусто. Золотой ангел с крыши притвора благословлял двор. В притворе чернели две рясы, белели два капюшона. Одна из монахинь была молода, нежна, тиха. Я попросил ее показать, где на монастырском кладбище самые древние могилы. Она достала из ниши фонарик, зажгла его и повела меня в полумраке сада, среди смешанных весенних запахов — и сладких, и терпких, и каких-то водянистых, травяных. Иногда она останавливалась и освещала могилы. В полусвете фонарика выделялся ее белый капюшон. Она разыскала могильную плиту вросшую в землю особенно глубоко, всю во мху, в порах и углублениях, суженную к одному концу. Буквы, насеченные на ней, покрытые мохом, совсем черным, гласили:
“Лета такого-то (шестьсот лет назад) … схимонах Ферапонт… рода Долгоруких…”
Когда я уходил, монахиня поклонилась мне в пояс. Колокола били часы. Колокола здесь тоже очень старые, есть шестнадцатого века. Среди этой северной ночи их серебряная, певуче дрожащая игра над монастырским садом и городом очаровательна. Особенно поздней ночью, когда все спит. Ночь же здесь прозрачная, бледная. Что-то бледно-лимонное, тонкое освещает небо. Венера стоит высоко, играет каким-то тающим, просветленным блеском. Мохнатая лесная зелень в этом прозрачном свете беловата и кажется мягкой, как лебяжий пух. В полночь светает. Лимонный свет становится ярче, леса — темнее, сырее, бархатней, и запахи цветов, очень сильные ночью, тонут в одном, особенно сильном запахе ландышей…» (17, 343—344).
Глава сорок четвертая.
Леса и болота
Вскоре за Троицкой слободой, северной окраиной Переславля, дорога вырывается из плена светофоров и устремляется к своей вездесущей цели. Весь перегон до Ростова (около 70 километров) почти поровну делится на два ландшафта. Один — лесной, болотистый край с редкими маленькими деревнями, другой — усыпанные селениями пологие холмы, огромным амфитеатром спускающиеся к Ростовскому озеру.
Сначала шоссе идет преимущественно лесом. Сегодня эта узкая старая дорога не пробуждает у путника никаких сильных чувств, кроме досады на запрещенный обгон. Но в 1840-е годы Ярославское шоссе вызвало у бывалого путешественника историка С. П. Шевырева неподдельный восторг.
«Чудное шоссе катилось под нами ровной гладью, да мы-то, к сожалению, не могли по нем катиться. Обывательская тройка тащила нас очень вяло. Вез крестьянин, живущий от Переславля за 50 верст. Он никогда не бывал в этой стороне, и все окружавшее приводило его в такое изумление, что он сам не понимал, где находится. Между тем деятельно убиралась дорога. Мужики скашивали по ней мураву. Рвы выравнивались в ниточку. Почтовые лошади тяжелым, огромным катком укатывали дорогу и крушили свежий щебень.
Новый европейский путь много изменил впечатления, вас окружающие. Мне было тринадцать лет, когда я в первый раз ехал из Переславля в Ростов. Помню, как из одного села мы переезжали в другое. Теперь дорога пуста. Села отошли в сторону. Соображения инженерные требовали таких изменений. Новые деревни, новые села выстроятся по новой дороге. В одном месте шоссе катится по топи непроходимой, где, конечно, никогда не бывала человеческая нога. Это чудо инженерного искусства. Наст шоссе на несколько сажень возвышается над болотами, которых влажные испарения обдавали нас пронзительной сыростью. Нельзя не любоваться этой смелой насыпью. Петровск, заштатный городок, где станция, выиграл много от шоссе. |