|
Так вот, помянешь материн хлебушко, и магазинский, казенный вроде и горло дерет, словно кореный, да и не прожаренный, и вязкий, как глина, и пресный, из милости брошенный тебе в холщовую сумку-побирушку из равнодушного зева машины, и такой он, сякой и разэдакий, и чего-то самого нужного в нем не хватает. Не хватает и все тут!..
Вот так и в жизни его пошло и поехало: все будто есть, разобраться, а чего-то самого теплого и родимого недостает. Может, оттого, что закрутившись в опустошающей городской голготне, в грехах, как в шелках, в работе, в путанице мыслей и влечений, по многу лет не виделся с матерью — совестно было, и от долгих разлук материн дух порос в душе сонной болотной ряской… Может, и потому, что давно не ложилась легкая дорожка в родные края, давно не шел тропой, пробитой от поскотинной городьбы к березняку через ржаное поле, колосьями щекотящее подставленные ладони, и не вдыхал во всю грудь терпкий жар спелого хлеба, закрывая глаза от тихого счастья, а пустыми ночами без сна давно уже отучился глядеть в звездное небо, высматривая ясный ответ для жизни, укрепляясь взглядом среди сияющей россыпи звезд… Может, и потому, что и душу-то свою редко стал чуять, точно раструсил ее на горячем, многолюдном асфальте, в окаянных и отчаянных беседах за хмельным и недобрым столом. А вместе с этим перестал в полную душу, не лукавя, томиться по утраченному детству, по укрылившей навечно полуночной птице. Все может быть… И не хлеб тут виной — хлеб, магазинский ли, свой ли, пропеченный, непропеченный, а все хлебушко от земли кормящей, и грех на него наговаривать,— виной другое: может быть, то, что и перед хлебом совестно, когда начинаешь вопрошать себя, как вопрошала мать, сурово взглянув на Ванюшку с сестрой: а заслужили вы нынче хлебушко или нет? Хлеб надо вырастить, вымолить: «…Отче наш… хлеб наш насущный даждь нам днесь…»
2
Гнать Майку к поскотине, как было велено, Ванюшка не стал — так уж хотелось скорее вернуться домой, увидеть тетю Малину и, может быть, пофорсить нынче в городских брюках, — шугнул корову сразу за деревней и ходом домой. Майка, печально вздохнув, удивленно посмотрела, как мелькают Ванюшкины пятки и надувается на степном ветру майчонка, о чем-то невесело подумала, но, видно, ничего не решив для себя, побрела в степь, где уже паслись коровенки, разноцветно и подвижно пятная пологие увалы и тая в мираже.
Когда Ванюшка вернулся домой, из ограды в безветренное небо вился белесый дымок, и весь околоток пропах копчеными окунями. Алексей в белой шелковой майке, распертой литым телом, шуровал кочергой в дыре, вырезанной на боку железной бочки-коптилки. Отстраняя красное, потное лицо от застилающего дыма, щуря воспаленные, мокрые глаза, фуговал в дыру мелкое корье и гнилушки.
Ограда, чисто прибранная, наполненная духом копченой рыбы, походила на уютную кухню домовитой бабы. Довольный, похаживал по ограде отец и, подбоченясь, останавливался возле коптилки, упреждал сына:
— Смотри, парень, чтоб не почернели. Огню не давай заняться, иначе от рыбки одни угли останутся, — жуй да плюй. Жару поболе накопи да завали корьем, чтобы дым горячий был. Вот тебе и будет горячего копчения.
— Ничего-о! Под водочку всякая улетит. Это я гостям, а себе в дорогу отдельно накопчу. Это у меня для пробы — шлыковскую коптилку испытать, а уж завтра, если что добудем, присолю и так накопчу, пальчики оближешь. Главное, рыбки добыть… Насчет мотоцикла я уж с Митрием договорился. Ты, отец, бродник настропали, чтоб все готово было…
— Добу-удем, паря, добудем, ты даже и не переживай, — с хмельной уверенностью посулил отец; все эти дни, как наехали молодые, он ходил под легким хмельком, но не перебирал, остерегался, зная свой скандальный характер и не желая срамиться. — На озере тишь, гладь, рыба гужом в берег валит. |