|
Ну что, язык-то не вырос? — она опять склонилась к Ванюшке. — Или, может, тебе новый пришить? Я быстренько пришью. Тетя же доктор… И будет у тебя новенький, хорошенький язык — он у меня в чемодане лежит, нарошно для тебя привезла. Я уже языки пришила многи-им мальчикам, которые неправильно говорят или молчат. И тебе пришью, хочешь?.. Только рот откроешь, а он сам и заговорит, — прямо как по радио.
В разговор вмешался отец. В отлинявших, как и у Ванюшки, вольных шкерах, свисающих с плоского зада, в расстегнутой гимнастерке, побуревшей потом на лопатках, отец топтался возле поленницы дров, сколачивая из свежих досок две лавки для близкой уже Алексеевой свадьбы.
— Брось ты его, милая, лучше не связывайся, — с хрустом и щелком разогнул он спину, засадил в чурбак ловкий, как игрушечка, плотницкий топор с затейливо изогнутым топорищем. — С Пашкой Сёмкиным сойдутся, дак трещат без умолку, как две сороки, а тут, гляди-ка, язык проглотил… Боёвый, когда из дома чего спереть да ребятам раздать. Спроси-ка лучше, как он Маркену Шлыкову мои удочки упёр? До удочек, язви его, добрался. Поймал бы, шаруна, все руки повыдергивал, чтоб неповадно было. Маркен-то хи-итрый, — недаром папашу Хитрым Митрием прозвали, — весь в отца: варнак варнаком, а свое не упустит, — худо не клади, в грех не вводи. Едва удочки выходил… А наш-то непуть полодырый,— ничо ему не жалко. Не родно и не больно. Пропадет, однако.
— Ну что вы, папа, — заступилась за Ванюшку молодуха, — он парнишка умненький, исправится. Верно, Ваня?..
— Кругом будут обкручивать, обманывать. Да и лодырем растет, обломка ишо тот. Ходит по деревне, конские шевяки пинат, а чо сделать по хозяйству, — силком не заставишь, — отец раззодорил себя ворчанием и, чтобы не матюгнуться при молодухе, поскорее сел на чурбак возле топора, достал из нагрудного кармана гимнастерки засаленный кисет, пожелтевшую газетку, оторвал от нее узенькую полоску и стал вертеть цигарку, просыпая махру сквозь тряские, узловатые пальцы. — Непуть, одно слово, и в кого такой уродился, в ум не возьму. Старшие ребята, те боёвее росли, тут и говорить неча. Чуть, однако, больше были, встанут рань-прирань, по льду сбегают на невод, в бригаду, подсобят там маленько и, глядишь, куль мороженой рыбы в санках везут. На скотобойне покрутятся,— вот тебе и мешок осердия, печенка, брюшина. Да еще ведро крови принесут. Ловкие были, нигде не оплошают, да и работящие, вот все в люди и вышли. А с этого фелона толку, однако, не будет. Не-е… Алексей, помню, поменьше тех ребят был, а такой ловкий, любого за пояс заткнет. Вот, мать не даст соврать, в войну, бывало, поедет на ток зерно сдавать и ведь пустой сроду не воротится, где-нито да урвет. Зерно из мешков высыпат, а в углах по горсти и зажмет, так оно с десяти-то, двадцати-то кулей и ладно наберется, — отец, похоже, не без умысла нахваливал перед молодухой своего Алексея, и та, смекая куда клонит будущий тесть, пучила радостно-удивленные глаза и вроде таяла от восхищения.— Ой, головастый парень рос, не чета меньшому. Такие, как он, уже и сами себя кормили.
2
Из горницы сквозь раскрытое настежь окошко послышалось однообразное, с постукиванием, громкое шипение, из которого вдруг выплыл женский голос:
Песня, словно продолжая отцовы хвалы, как раз и вышла про Алексея… Но голос, взвизгнув, скрежетнув, пропал, и отец с молодухой по механическому взвизгу смекнули, что Алексей пробует патефон, выпрошенный у Хитрого Митрия. Больше Алексей ничего не завел, и отец продолжил ворчание:
— А третиводни под шумок залез в комод, — он, не глядя, мотнул пегой с проседью головой в сторону Ванюшки, который все теснее и теснее жался к молодухиному боку и все ниже клонил голову к земле; лицо и уши горели красным жаром. |