|
Даже в тянучую, непроглядную морось бурятский двор смотрелся живее и отраднее русских, чернеющих оголенной землей, — светился мокрыми травами и согревал взгляд желтырями-солнушками. В ясные дни неодолимо приманивал соседских ребятишек; так уж хотелось, словно игривым жеребятам-стригункам, кувыркаясь, дрыгая ногами, в волюшку покататься по телятнику, приминая травушку, желтыри да ромашки и заплатками синеющие незабудки, или просто полежать, широко раскинув руки, глядя в глубокое, кротко-голубое небо, где всегда кружится одинокий коршун; лежать до сладостного полуобморока, когда покажется, что и ты паришь вместе с коршуном, взбираясь кругами все выше и выше, пока не закружится сморенная голова, и ты не уснешь, тихо закрывая глаза, в которых затуманится мерцающая синева.
Посиживая сейчас на лавке возле отца и Алексея, Ванюшка мимолетно и все же с наслаждением припомнил, что нет ничего слаще летнего сна посреди душистой травяной прохлады, если даже припекает жаркое солнышко, нет ничего легче такого сна, в коем ты паришь и кружиться в поднебесье и вдруг, обмирая сердцем, соскальзываешь с небесной кручи, — растешь. Ванюшка это знал явственно — карапузом, случалось, засыпал в будаевском телятнике, нажевавшись желтырей, и бабушка Будаиха, высмотрев его среди травы, караулила Ванюшкин сон, грозила суковатой, до тепло-бурого цвета натертой березовой палкой-батожком внучатам Раднашке и Базырке, если те пытались напугать спящего парнишку. Этим же батожком она и выгоняла ребятишек вместе с Ванюшкой, когда те заводили в телятнике шумные игры, топтали и мяли траву, пугали баранов и баранух с ягнятами. Батожок всегда жил при ней, она или опиралась на него при ходьбе, усталая, или погоняла им коровенку, или приторачивала к нему хозяйственную сумку, перебросив ее через плечо.
Возле избы-юрты торчала промытая дождями и вылизанная ветрами длинная жердина, расплескивая знойное марево белым флажком — хадыком, улавливая гортанную речь мудрого бурятского бурхана, поскольку на хадыке, обращенные к нему, чернели затейливые знаки. Так слушалось бабушке Будаихе.
Много лет спустя, рядом с хадыком, схлестываясь на ветру, вознеслась телевизионная антенна — Базыркино рукоделье, и перед ней, ловящей суетное и видимое подобие жизни, сник бабушкин хадык, обвис линялой, ненужной тряпицей; и, наверно, чураясь железных хитросплетений антенны и мусором вьющихся вокруг нее слов, визгливых звуков, все реже и реже, только ночами, когда умолкал, перегревшись, болтливый ящик, прилетал бабушкин степнолицый бурхан и, усевшись возле хадыка на жердине, шумно вздыхал по былой тиши. Однажды поздним вечером на антенну уселась сова, — как потом испуганно шептал Радна, — и умерла девяностолетняя бабушка Будаиха.
— Будаевских-то надо позвать, — заговорил отец,— тем более вон Жамбалка подъехал. Старуха не пойдет, а Жамбалку с молодухой можно пригласить. Эти другой раз, глядишь, и мяском выручат, и шерсти подбросят, а им только свежу рыбу давай.
Буряты, испокон века живущие рядом с русскими, подле самой воды, откуда рыбу хоть совковой лопатой греби, ремеслу же рыбацкому мало обучились и не хотели учиться, поскольку и ели-то рыбы мало, лишь в охотку, рассуждая, что лучшая рыба — это все же мясо.
9
За Будаевыми выходили Сёмкины да Шлыковы. С одного бока к избе Краснобаевых, большой, но уже вызеленевшей, скособоченной на южный угол, гусеницей подползала изба Сёмкиных, длинная, как барак, низкая, с крышей, провисшей там, где из нее закопченной фигой торчала труба; мелкие окошки с одностворчатыми перекошенными ставнями, давно не беленными, присев на полуосыпавшиеся завалинки, смотрели узко и подозрительно — глядя на экую избу, можно было наверняка сказать, что баба здесь одна пластается по дому, муж или объелся груш, или пьянчуга добрый.
С другой стороны над усадьбой Краснобаевых нависал дом Хитрого Митрия, дородностью своей похожий на хозяина, даже покатая крыша казалась лысоватым, скошенным лбом самого Митрия. |