Изменить размер шрифта - +
Женщины замотанные, мужья пьют.

— Чо поделаешь, Марусенька, во грехе живем, — мать привычно побожилась, — да и жизнь такая пошла… кособокая. Шиворот-навыворот… Вот и живем, как нехристи… Тятя мой баял: раньше жили просто, да лет по сто, а теперь по пятьдесят, да и то на собачью стать. Вот оно как… и воем, за волю взявшись. Своя-то воля, она, пуще неволи…

Мать спохватилась, зябко передернулась, потому что на дух не переносила эдакие пустобайные, как она выражалась, суесловные говоря; хотя и сама ими, окаянными, грешила, но потом вслух и про себя сокрушалась, словно, сдуру поведав самое сокровенное, заголилась, подставила себя, нагую, чужим, бесстыжим глазам.

Пришли мужики, расселись, выпили, Алексей опять затянул недопетую песню:

 

 

Переинача строчки из песни, весело пихнул невесту локтем, а когда она повернула к нему смеющееся, счастливое лицо, хитро подмигнул и быстро довел:

 

 

Невеста смачно вытянула его промеж лопаток и, придержав ладонь, огладила крутую спину, с кошачьей гибкостью приникнув грудью к Алексееву плечу.

— Смотри, в темноте кобылицу крашеную не обними. А то жену напоишь, а сам по деревне побежишь… У него здесь, чего доброго, и завлекалочка осталась.

Мать, припомнив дочку бабки Смолянихи, с которой Алексей до армии гулял и письма слал, сердито поджала губы. В деревне поговаривали, что она от Алексея и брюхо нагуляла, а потом уж в городе, мол, выдавили ребенчишка, да нечисто сделали, открылись у девки смертные ключи — кровотеченье, значит, едва отвадились. Деревенские бабы и жалели, и осуждали девку: не сберегла, мол, первую постель, устроила собачью сбеглишь, вот Бог и наказал. Мать не судила Смолянихину дочку строго ни про себя, ни в людях, жалела, — так уж чаяла ее за Алексея своего. Ну да, видно, не судьба.

Алексей, быстро поборов минутную растерянность, ничего не ответил невесте, вместо ответа ласково шлепнул ее ниже спины, а застольщикам велел:

— Давайте-ка споем что-нибудь веселое…

Мать, словно ей подали знак, наладилась плакать, опять о чем-то закручинилась.

— Ну-ка, мать, подтягивай,—приказал Алексей.— Нашу споем, краснобаевскую.

 

 

Мать подбодрилась, затянула, но голос ее тут же оборвался, соскользнул в плач. И у Ванюшки, как у матери, тоже слезки на колески: в горле пересохло, сузилось, и он, все так же лежа на полу, подглядывая сквозь щелку в шторах, уже вроде не дышал, а тяжко, через шершавый затор сглатывал воздух. Боясь расплакаться в голос, — не дай Бог, за столом услышат, пристыдят, что подслушивал взрослые разговоры, — но не в силах дальше смотреть на плачущую мать, Ванюшка на пузе тихонечко уполз на кровать. Там его вдруг начал колотить озноб — видно, перележал на холодном полу. Забившись под одеяло, съежившись калачом, завсхлипывал чуть слышно, видя перед глазами материно горькое лицо, неожиданно ясно осознав, что она уже почти старая и — что жутко и умом непостижимо — может… Ванюшка даже мысленно не смог проговорить — страшно стало, и так жалко мать и в то же время себя самого, будто уже осиротевшего, так жалко, что он не выдержал и заскулил от обиды, прикусывая край ватного одеяла, чтобы не разреветься в полную, занывшую душу. Так в плаче, облегчающем, расслабляющем, и заснул.

 

7

 

Господи милостивый, и чего не увидишь во сне даже и в малые лета?! Узришь себя иной раз в таком богомерзком деле, что на заре аж содрогнешься при одном лишь поминании, а потом мучительно гадаешь: то ли бес водил тебя за ручку по старшным и сладостным соблазнам, то ли Отец Небесный казал всю богомерзость их, чтоб остерегался. И долго лежишь, не находя себе покоя от страха перед черным и жутким в себе, обычно притаенным, а теперь открывшимся во сне, будто даже против воли твоей.

Быстрый переход