|
К тому же дружки его, вроде Раднашки и Базырки, как по-писаному шпарили на русском, и Бог весть на каком думали. Ванюшка же упомнил дюжину самых ходовых выражений, вроде «архи бы, угы», или «би шамда дуртэб» — вот и все его знание. Но до нервной тряски, до диковатого восторга или туманящей глаза печали переживал песни степняков, то скачущие в алюре белым скакуном-халуном и летящие над желтовато-сухими степными увалами, то курящиеся в предночную, небесную синеву дымком костерка-дымокура, разложенного в долине у реки, присыпанного сухим назьмом, — коровьим хохиром. Ванюшка любил степные песни, почитал своими, и лишь на юношеском краю потеснились они русскими, зазвучали и печальными и разухабистыми голосами отичей и дедичей, населивших станки, села и деревни по старомосковскому тракту от Вехнеудинска до Читы.
— Да-а,— вздыхала бабушка Будаиха с горькой жалью,—толмач угы.
И больше не донимая своим говором, спрашивала про мать, про отца-халуна, потом рылась за пазухой выгоревшего на солнце, как осенняя мурава, отороченного снежной мерлушкой, до блеска засаленного дэгэла, хоть в морось, хоть в жару застегнутого на все медные шарики. Порывшись, подмигнув Ванюшке, выуживала из глуби дэгэла нагретую и сплющенную карамель в бумажке или твердый, что речной голыш, древний пряник, словно побеленный и облупленный от старости; вручив гостинец, гладила по большой Ванюшкиной голове, а иногда, если пребывала в шутейном настроении, нюхала макушку, при этом нарочно, с шумом втягивала воздух, морща нос и чихая.
— Сада — по-бурятски благодарил Ванюшка, умиляя старухину душу.
Так случалось, что у нее завсегда имелись для Ванюшки карамелька или пряник, или уж она не выходила на люди с полыми руками, какой-нито хоть захудалый гостинец непременно заначивала в укромах старого овчинного дэгэла. Иногда вместо уличного угощения старуха зазывала Ванюшку домой и, усадив подле Раднашки с Базыркой, поила густым буроватым чаем, который прозывали зеленым или бурятским. Прежде чем варить на тихом огне, бабушка Будаиха натесывала чай охотничьим ножом с большой прессованной плиты, а потом, когда чай закипал, добавляла молока, ложку коровьего масла, щепоточку соли и пол-жмени пережаренных сухарей, приправив иной раз еще и травкой. Помешивая медной поварешкой, что-то шепча, шаманя, наконец разливала по тяжелым монгольским пиалам уже, вроде, и не чай, а суп, после которого — если выдуть чашек пять со ржаными лепешками, со сметанной из берестяного туеска, в коем ложка топорщится, — можно смело спорить с голодным, бороться с ним. Хотя и привычка к такому чаю нужна врожденная, иначе после первых же глотков встанет поперек горла. Но Ванюшка привычный, потому что и мать нет-нет да и варила зеленый бурятский чай, дул себе чашку за чашкой, улыбался бабушкиным приговоркам: сай не пил, какая сила?! сай попил, совсем ослаб. Русский спрашивает бурята: «Отчего у тебя, Бадма, лицо круглое?» «Сай пью…» — отвечает Бадма. «А пошто шея тонкая?» «Дак бада она и есть бада…» Без эдаких примолвок и чай не в чай.
Угостив же здесь, на улице, старуха приговаривала с хитрецой:
— Хахой большой хубун стал, — однаха , город надо идти, молодуха искать, — при этом она задумчиво прощупывала Ванюшкину голову цепкими, точно зрячими, тепло-сухими пальцами. Зачем ей нужно было это, парнишка не ведал, но чуял, что нужно, потому что глаза и пальцы старухи вдруг замирали, и она прислушивалась к чему-то, что могло вдохнуться в нее через ладони. — Хахой большой отхон стал, — торопливо заговаривала она, чтобы не испужать малого, — однаха, как наш Бадмаха, скоро начальник будешь, город пойдешь. Папка, мамка кормить будешь, гостинца привезешь полна машина.
Она величала его отхоном. Так на ласковый бурятский лад прозывали самых малых в семье, поскребышей, а с летами степные забайкальцы и вовсе позабыли, что словцо-то заемное, прибавили к нему своего смысла, русского, и отхон уже стал не просто последний сын или последняя дочурка, но самое бравое, самое любимое отцом-матерью чадушко. |