Неприкосновенным в этом состязании оставалось, конечно, превосходство и авторитет отца, он, без сомнения, был не только человеком приличного общества, достойно одетым и с хорошими манерами, но еще и таким человеком, который из них двоих с большей серьезностью относился к своему визави, кто лучше и внимательнее слушал своего партнера, безоговорочно воспринимал его слова как искренние и честные. Зато у другого был флер одичавшего бродяги, за ним и его словами стояло нечто очень сильное и жизненное, сильнее и жизненнее любой благоразумности и воспитанности: его нужда, бедность, роль нищего и право спикера говорить от лица всех заслуженно и незаслуженно обнищавших в этом мире, что придавало ему вес, помогало найти верную интонацию и жесты, которых не было и не могло быть у нашего отца. Кроме того, помимо прочего, во время этой прекрасной и полной драматизма сцены между нищим и тем, у кого он просил подаяния, возникла шаг за шагом некоторая схожесть, обозначить которую словами почти невозможно, пожалуй, даже братство. Причина отчасти была в том, что отец, когда к нему обращался бедняк, слушал его без внутреннего сопротивления, не морщил нетерпеливо и недовольно лоб, допуская, что тот не соблюдает должной дистанции между собой и им, и признавая как само собой разумеющееся его право быть выслушанным и вызвать к себе сострадание. Но это еще было далеко не все. Если тот обросший темноволосый бродяга, выпав из мира довольных, работающих и каждый день досыта евших людей, и производил среди чистеньких мещанских домиков и садиков впечатление чужого, то и отец уже давным-давно, пусть совсем по-другому, был здесь тоже чужим, человеком со стороны, чья связь с обществом тех людей, среди которых он жил, была очень непрочной и держалась лишь на обоюдной договоренности, не пустив здесь корней и не дав прикипеть ему к этой земле сердцем. И как в нищем за его подчеркнуто вызывающим видом отчаянного бродяги, казалось, проглядывало что-то детское, чистое и невинное, так и в отце за фасадом благочестивости, светской вежливости и рациональности скрывалось много по-детски наивного. Во всяком случае — естественно, все эти умные мысли тогда не могли у меня возникнуть, — я чувствовал, чем дольше оба разговаривали друг с другом или, возможно, говорили каждый свое, тем сильнее ощущалась их удивительно странная однородность. И денег не было ни у того, ни у другого.
Отец опирался о край коляски, объясняясь с незнакомцем. Он разъяснял ему, что намеревается дать ему целый каравай хлеба, только хлеб этот нужно взять в той лавочке, где его знают, и он предполагает пройти с ним туда. С этими словами отец опять покатил колясочку, повернув назад к Ауштрассе, ведущей за город, незнакомец шагал рядом без возражений, но стал опять каким-то робким и пугливым и чувствовал себя явно неудовлетворенным, отсутствие денег разочаровало его. Мы, дети, жались к отцу и коляске, держась подальше от незнакомца, который, израсходовав свой пафос, затих и был теперь скорее угрюм и неприветлив. Я тайком рассматривал его и все время думал о случившемся, с этим человеком вошло в нашу жизнь так много иного, так много тревожного или, скорее, заставляющего задумываться и тревожиться, так много опасного или внушающего опасение, что теперь, когда нищий молчал и был, по-видимому, в дурном расположении духа, он нравился мне все меньше и меньше и все больше и больше выпадал из возникшего единения с отцом, скатываясь назад в мир жуткого и неизвестною. Это был кусок самой жизни, которую я наблюдал, жизни больших, взрослых людей, и, поскольку жизнь взрослых, окружавшая нас, детей, крайне редко принимала такие примитивные и доступные для понимания формы, я был весь захвачен ею, но первоначальная безмятежная радость и уверенность улетучились и испарились, как если бы в ясный солнечный день вдруг заволокло свет и тепло дымкой и унесло бы их прочь, как по злому волшебству.
Однако наш добродушный отец, казалось, не был омрачен подобными мыслями, его открытое лицо оставалось улыбчивым и приветливым, а походка — такой же радостной и размеренной. |