— Ты обещал рассказать про свою агрономическую систему. И показать на полях.
— Пожалуйста. Хоть завтра. Расскажу все капитально.
— Отлично, завтра.
— Ты на транспорте? Может, вызвать машину?
— Спасибо. Меня Андрей Северинович дожидается. — Она поймала его удивленный взгляд и продолжила чуть игриво, но так, словно ее это и не касалось: — А что ж, женщина-агроном не живой человек? Будто ты не заглядываешься на молодых… Говорили мне…
— Не знаю, что тебе говорили, — перебил он, — но мне стыдно об этом слушать.
— Какой ты… праведник.
— Никогда не записывался в праведники. А теперь… уж дочка с парнями встречается. И другая на выданье. Что-то в этой болтовне есть… как бы тебе сказать, против естества, что ли.
— Не наоборот ли? Вон кое у кого внуки…
— Все может быть…
Он мылся за хатой под бочкой-душем, смывал с себя пыль сулацких полей, казалось, смывал что-то и с души и не мог смыть. Нагревшаяся за день вода уже остыла, струйки кололи кожу, а он и не чувствовал. Вспоминал, как Лида смотрела на него, рассказывая про Куриленко, что тот тянет к ней лапу, а она бьет по ней: «Не люблю мелких мужиков, так я ему и сказала: маловат ты для меня», — пытался отгадать, для чего она рассказала ему об этом. Черт ее разберет, подумал, дразнит, распаляет нарочно и старается уверить, что между нею и Куриленко ничего нет. К чему это ей? После стольких лет, когда все уже забылось, стало далеким, словно и не бывшим. Чепуха. Нелепость. Что-то вернулось, пробудилось? Или, может, ей нужна не любовь, а просто хочет увериться, что не все пропало, что он все-таки был с ней и дорога ее любви, которая начиналась так тревожно, нашла бы завершение? А может, ее привело желание увидеть, что она потеряла? Пережить еще раз давнее, забытое и либо успокоиться, либо расквитаться?
На другой день они ходили по полям, он ей и показывал и рассказывал, а потом сама по себе возникла вчерашняя тема. Сначала Лида сказала, что в мире много неразумных людей, которые все делают словно во вред себе, то ли не понимая себя, то ли не зная жизни, не умеют прозревать будущее, которое потом и карает их, и, когда он спросил — о ком она, ответила:
— О себе. Любила тебя столько лет, ты меня прогонял, как надоедливого щенка, а когда окликнул — растерялась. Вот и разбежались в разные стороны. Скажи, почему так?
— Не знаю. В последний момент мы чего-то боимся. Наверно, чтобы не ошибиться. Мы этого не замечаем, оно в нас сидит.
— Сидит, чтобы потом жалеть.
— Ты жалела?
— Всю жизнь. Когда почувствовала неладное, когда была унижена, когда сама стала презирать… Надо же было иметь кого-то, какой-то эталон.
— Понимаю, — сказал он. — Ты… вроде бы выдумала. А потом… сопоставила эталон с оригиналом… — Слишком поздно спохватился, что лучше было бы не спрашивать.
— Не сопоставляла. Я… как бы… заново в тебя влюбилась. Там, на собрании. И по рассказам тебя представляла, и потом увидела. Как ты тогда не побоялся…
Лида говорила это, как бы иронизируя над собой, да и над ним. Наверно, повела разговор в таком тоне нарочно, чтобы легче было перевести в шутку, а то и оборвать. Он понял. И спросил вдруг:
— Ты в самодеятельности не участвовала?
— Нет, а что?
— Ничего.
— Берегись, — прищурила она серые блестящие глаза. — Я теперь правду говорю. Я женщина коварная.
— Уже слыхал, не наговаривай на себя.
— Я не наговариваю. |