Винарня стояла черная и немая.
Лина облегченно вздохнула и уже хотела идти домой, как послышался негромкий стук. Кто-то спускался по лестнице с чердака. Она подождала некоторое время и окликнула неуверенно:
— Валерий!
Он долго не отзывался.
— Ты, Лина? Что ты тут делаешь?
«Значит, правда. Он никуда не уехал». Боль и злость захлестнули ее.
— Шла от пруда. Слышу, кто-то царапается на чердаке. Думала, может, воры.
— Ворам тут делать нечего.
— А похоже на вора.
Ей хотелось говорить резко, язвительно, тонко, но не удавалось. Они стояли у канавы, которой был окопан сад, темнота прятала лица и спасала их друг от друга. От пруда тянуло холодом, и холодом тянуло по Лининому сердцу, умирало там все в эту буйную пору весеннего цветения и завязи. А Валерий, услышав ее голос, увидев ее тонкую, окутанную сумерками фигуру, на момент почти потерял власть над собой. Его чуть не швырнуло к Лине так захотелось рассказать все, утонуть в ее слезах. Он знал, что она простила бы. И пожалела. Но как раз этого и боялся.
— Ты говорил, что уедешь? И что же, сторожить сад нанялся?
— Уже приехал.
— По чьему вызову?
— Просто так, без вызова. Должен отчитываться?
— Передо мной — нет.
Они перебрасывались фразами, словно чужие, едва знакомые, словно ничего и не было между ними — ни густой метели в Добриковом сосняке, когда, чтобы не потеряться, они держались за руки крепко-крепко, ни скованных вечерним морозцем весенних лужиц, которые потрескивали, когда по ним проскальзывали большие мальчишеские ботинки и ладные девичьи сапожки, и предостерегающе постреливали, когда сапожки и ботинки встречались посередине и долго-долго не двигались; ни голой, пронзительной темени весеннего сада, в которой поцелуи срывало ветром, ни дурманного запаха груши, ни стыдливого разговора о женитьбе. Он только сказал, что боится — принесет ли ей счастье. Он ведь такой неуклюжий, бесхозяйственный. Валерий надеялся, что Лина его успокоит. А она сказала, что сама такая. И Валерий рассмеялся: «Тогда нам ничего не страшно». Им казалось, что они невероятно нужны друг другу, не могут прожить один без одного и что их любовь навеки. А теперь два чужих человека искали, как бы больней уязвить собеседника.
— А перед кем же мне отчитываться?
— Наверно, есть перед кем.
— По себе знаешь?
— Хотя бы и так.
— Кому же ты подаришь свою любовь? — Его раздражала ее недогадливость и терзала ревность.
— Достойному.
— Он, что же, предложил тебе руку… с гаечным ключом?
— А чем она хуже, чем рука со стаканом браги?
Валерий был ослеплен обидой и говорил так, словно Лина обижала его. А потом его пронзила мысль о своей болезни, и он сразу остыл.
— Ты правильно делаешь. К чему вино… которое перебродило до времени. Нам не из-за чего ссориться… Все в жизни так сложно… Я желаю тебе добра…
В его голосе прозвучала жалость и снисхождение взрослого человека, которому известно что то неизвестное другим. Жалости Лина не услышала, а снисхождение почувствовала и вспыхнула снова — повернулась и ушла.
Она весь вечер проходила словно в тумане, ее тормошила Зинка, но не добилась даже щелчка. Фросина Федоровна понимала: что-то стряслось, наверно, сработал ее план, и тревожилась ужасно, но расспрашивать не посмела. И уже когда Зинка укладывалась спать (Василя Федоровича не было), Лина, словно притянутая взглядом матери, пошатнулась, упала на ее плечо и заплакала. Фросина Федоровна усадила ее на диван, гладила волосы, приговаривала:
— Ой, доню, доню. |