А это только все усугубляет. По-моему, то, что тебе действительно нужно…
— Ладно, — отрезал Иоэль. — На сегодня хватит. Так есть кофе или нет его? Я должен был сам приготовить себе кофе, вместо того чтобы просить об одолжении. Еще немного, и придется присылать сюда специальное подразделение по борьбе с террором.
— Твоя мать… разве ты не знаешь, какие между нами отношения… Но когда я вижу…
— Авигайль, кофе…
— Я поняла, — сказала она, вернулась на кухню и вышла оттуда, неся чашку кофе и тарелочку с грейпфрутом, очищенным и разделенным на дольки, в виде хризантемы. — Я понимаю. Разговоры причиняют тебе боль, Иоэль. Я должна была предугадать это. По-видимому, каждый переживает горе по-своему. Я прошу прощения, если, не приведи господь, обидела тебя.
— Ладно. Покончим с этим, — буркнул Иоэль, внезапно ощутив, что переполнен ненавистью, из-за того что «по-видимому» прозвучало у нее как: «пави-и-дэ-мому». Несмотря на попытки отвлечься, перед ним стоял полицейский Шалтиэль Люблин со своими моржовыми усами, грубоватой добротой и щедростью, со своими анекдотами, главной темой которых были секс и фекалии, с неизменными поучениями (Иоэль чуть ли не слышал его прокуренный голос) о тирании детородного органа и о том, что у всех одни и те же тайны. И неожиданно он понял, что поднявшееся в нем неприятие обращено не против Люблина, и не против Авигайль, а против памяти о жене, против холода ее молчания, против белых ее одежд. С трудом заставил он себя отхлебнуть два глотка кофе, как будто вынудили его пить помои, и тут же вернул Авигайль и чашку, и разделанный под цветок грейпфрут. Не сказав ни единого слова, склонился он над уже прополотой клумбой, вновь и вновь окидывал ее взглядом хищной птицы, отыскивал признаки проклюнувшихся сорняков. Даже черные очки решил надеть для этой цели. И все же, когда через двадцать минут он зашел на кухню, то увидел: теща сидит застыв и выпрямившись, плечи укутаны мантильей испанской вдовы, будто сошла она с портрета на почтовой марке, что изображает мать, потерявшую своих детей. Ее неподвижный взгляд был устремлен в окно, туда, где он работал минуту назад. Сам того не замечая, он проследил за ее направленным в одну точку взором. Но там уже было пусто. И он произнес:
— Ну ладно. Я пришел извиниться. Вовсе не хотел тебя обидеть.
А затем он завел машину и снова отправился в теплицу Бардуго.
Да и куда еще мог он податься в эти дни, в конце февраля, когда Нета уже дважды, с недельным интервалом, была на призывной комиссии и теперь оставалось только ждать результатов медицинского обследования? Каждое утро отвозил он ее в школу. И всегда — в самую последнюю минуту. А то и еще позже. Но на призывный пункт подбросил ее Дуби, один из двух сыновей Арика Кранца, курчавый, худой, похожий на мальчика из Йемена, продавца газет, почему-то запомнившегося Иоэлю с суровых времен общей неустроенности — времен становления Государства Израиль. Выяснилось, что Кранц послал сына и даже велел дождаться, пока Нета не завершит все свои дела, а затем отвезти ее домой на маленьком «фиате».
— Скажи-ка, не собираешь ли и ты случайно колючки и партитуры? — спросил Иоэль у Дуби Кранца.
А парень, начисто игнорировавший насмешку или не сумевший ее уловить, совершенно спокойно ответил:
— Пока еще нет.
Кроме того, что он подбрасывал Нету в школу, Иоэль возил мать на контрольные обследования в частную клинику доктора Литвина, недалеко от Рамат-Лотана. В одну из таких поездок она неожиданно, без подготовки, без какой-либо связи с темой разговора, спросила: серьезно ли это у него — с сестрой соседа. И он недолго думая ответил ей словами сына Арика Кранца.
Довольно часто по утрам он проводил в теплице Бардуго час-полтора. |