Дверцы были заперты изнутри, стекла подняты, фары погашены, автомобиль замер у самого края утеса, едва ли не нависая над пропастью. Глаза Иоэля, привыкшие к темноте, следили, как вновь и вновь вздымаются в титаническом вздохе и опадают мехи моря. Оно дышало широко и вольно, но не было в нем покоя. Будто задремавший исполин, мучимый кошмарными видениями, вздрагивал время от времени во сне. То слышался сердитый прерывистый выдох, то лихорадочная одышка. И все перекрывал шум дробящихся волн, которые то и дело набрасывались на берег и исчезали с добычей где-то в глубине. То тут, то там по черной поверхности пробегала светлая пенная зыбь. Изредка в вышине, меж звездами, возникал бледно-молочный луч, может быть дрожащий свет далекого маяка.
Прошло какое-то время, и Иоэль уже с трудом мог отличить шум волн от пульсаций крови, прилившей к голове. Как же тонка пленка, отделяющая внутреннее от внешнего. Бывало, в минуты особо сильного напряжения ему чудилось, будто мозг захлестнуло море. Именно такое ощущение обрушенной на него воды испытал он в Афинах, когда выхватил пистолет, чтобы отпугнуть хулигана, угрожавшего ему ножом в углу аэровокзала. Или в Копенгагене, когда удалось наконец миниатюрной фотокамерой, замаскированной под пачку сигарет, сфотографировать у стойки в аптеке знаменитого ирландского террориста. Той же ночью в «Пансионе викингов» он услышал сквозь сон несколько близких выстрелов и залег под кроватью. И хотя воцарилась глубокая тишина, предпочел не выходить, пока сквозь щели жалюзи не пробился первый свет. Лишь тогда он вышел на балкон, исследовал стену, сантиметр за сантиметром, и в конце концов обнаружил в штукатурке две дырочки, возможно следы от пуль. Он обязан был все проверить и найти ответ, но поскольку его дела в Копенгагене подошли к концу, не стал ничего доискиваться, а собрался и быстро покинул и гостиницу, и город. Перед выходом, поддавшись какому-то импульсу, до сих пор не осознанному, он замазал зубной пастой те два отверстия в штукатурке, на наружной стене, так и не зная, были ли то следы от пуль и есть ли тут связь с ночными выстрелами, которые он вроде бы слышал. И если вообще стреляли, имело ли это к нему какое-то отношение. Паста скрыла всякие следы выщербин…
«В чем же здесь дело?» — спрашивал он себя, устремляя взгляд в сторону моря, но ничего не видя. Что кидало его от площади к площади, от гостиницы к гостинице, что мчало от одной конечной станции до другой в шуме ночных поездов, летящих сквозь леса и тоннели, рассекая пространства темноты желтым прожектором электровоза? Почему он мчался? Зачем заделал дырочки в стене и ни единым словом не обмолвился об этом в рапорте? Однажды, зайдя около пяти утра в ванную, где он я как раз брился, она спросила: «Куда ты все время мчишься, Иоэль?» Почему и он я ответил тремя словами: «Это моя служба, Иврия, — и тут же добавил: — Что, снова нет горячей воды?» А она — в белом, как всегда, но еще босиком, светлые волосы упали на правое плечо — задумчиво кивнула несколько раз, назвала его беднягой и вышла.
Если человек, очутившийся в глубине леса, хочет раз и навсегда разобраться, чтО есть, было и, возможно, будет, а чтО всего лишь обман чувств, он должен стоять и вслушиваться. Что, скажем, заставляет гитару умершего стонать за стеной низким голосом виолончели? Где граница между тоской и томлением лунатика? Отчего замерла его душа, когда Патрон произнес слово «Бангкок»? Что подразумевала Иврия, когда говорила, всегда в темноте, тихим, проникновенным голосом: «Я понимаю тебя»? Что же на самом деле произошло много лет назад у тех кранов в Метуле? И что стоит за ее смертью в объятиях соседа, в мелкой луже посреди двора? Существует или нет «проблема» Неты? И если существует, то от кого из двоих унаследована? Где берет начало его предательство, если вообще это слово тут к месту? Все это лишено смысла, если только не предположить, что любое злодейство и любая беда подспудно направляются злом надличностным, не имеющим иных мотивов и целей кроме холодного упоения смертью, и это зло холодными пальцами часовщика разбирает все на части, кроша и умерщвляя. |