Изменить размер шрифта - +
— За веру в Господа пострадал.

— Так вы из раскольников? — спросила Глафира без осуждения, но и без сочувствия. — Строгая вера у них, еще строже церковной...

— Нет, не совсем, — сказал Дзержинский: он не имел ни малейшего представления о том, как должен вести себя русский старообрядец, и не хотел попасть впросак. — Я особую веру исповедовал. Хотел, чтобы люди друг дружку больше любили. В любви нет греха. — Он говорил первое, что в голову взбредет, но по тому, как переменилось и просветлело лицо женщины, мгновенно сообразил, что выбил яблочко.

— Ах, у нас в селе тоже есть, кто особую веру исповедуют — про любовь земную... Не согрешишь, говорят, — не покаешься... Да я вас к ним сведу, ежели хотите. Там у них в подполе — молельня. Никакой исправник вас там не найдет. Бежать-то вам сейчас не с руки. По всей тайге рыщут.

— Спасибо, милая. — Он перекрестил ее, придав своему лицу ласковое, умильное выражение. — Бог тебя наградит.

Как стемнело, Глафира отвела его на другой край села, где стояла большая полуразрушенная изба, из которой доносились громкие радостные вскрики и смех. Из ее сбивчивых объяснений Дзержинский понял, что здесь собираются сектанты, называемые в народе хлыстами, а предводительствует ими местный мужик — самозваный пастырь по имени Григорий Распутин; по словам вдовушки, это был человек замечательный.

На Дзержинского, однако, он впечатления не произвел. Этот высоченный, тощий, сутулый мужичина был отчаянно неряшлив: космы сальные, борода свалявшаяся, руки корявые, грязные. Несколько сглаживали впечатление разве что глаза «старца» — маленькие, глубоко посаженные, светившиеся хитростью и умом. К появлению нового богомольца Григорий отнесся без особого интереса — возможно, потому, что был уже, как и большинство радеющих, изрядно пьян. Он только обнял вновь прибывшего и сочно поцеловал в губы (Дзержинскому стоило неимоверного усилия не сплюнуть: от запаха перегара его едва не стошнило) — как выяснилось, это была принятая у хлыстов форма приветствия, ибо все люди на земле — братья и сестры. Григорий тотчас позабыл о нем.

У хлыстов Дзержинский пробыл около недели. Сперва он с трудом подавлял отвращение, потом привык и постепенно начал входить во вкус; он даже готов был признать, что в диких, грубых языческих плясках есть своеобразная красота. Обряд флагелляции привлекал его с детства; свальный грех — особенно некоторые его проявления — был ему крайне неприятен, но когда попадались совсем юные, детски-хрупкие богомолицы... (К сожалению, потом пришлось лечиться, после чего он принял решение больше никогда не снисходить до плотской любви и по сей день неукоснительно — то есть с редкими исключениями, в которых после каялся, — выполнял этот обет.) С Распутиным он практически не общался: днем, когда Феликс сидел в подполе и от нечего делать мусолил одолженный у Глафиры комплект «Нивы» за позапрошлый год, хозяин отсыпался на печи, а по ночам внимание старца было всецело обращено на самых красивых и толстых грешниц, из которых он по оригинальной методе изгонял нечистую силу. Прямой разговор меж ними состоялся лишь однажды. Да и разговором это трудно было назвать — так, обмен косыми взглядами и уклончиво-бессмысленными репликами... Маясь похмельем, Григорий Ефимович забрел посреди дня в подпольную молельню, чтобы нацедить рассолу из бочки с капустой, и был, по-видимому, удивлен, обнаружив там постороннего, чисто одетого мужчину.

— Ты хто... — начал было он, но тут же, припомнив что-то, сказал Дзержинскому: — Знаю, знаю, мил-человек... По тайге ходишь-бродишь. Правды ищешь...

— Ищу, — сдержанно подтвердил Дзержинский, откладывая журнал.

— Не там ищешь. — Распутин хитро прищурился. — В книжках правды нет.

— А где она есть, правда-то? — спросил Дзержинский, подделываясь под тон собеседника.

Быстрый переход