|
— Не там ищешь. — Распутин хитро прищурился. — В книжках правды нет.
— А где она есть, правда-то? — спросил Дзержинский, подделываясь под тон собеседника.
— Правда — в любви. — Распутин впился глазами в лицо Дзержинского, и тот с изумлением ощутил, что взгляд мужика обладает гипнотической силой, пожалуй не уступавшей его собственной. — Ты, мил-человек... как звать-то тебя, запамятовал...
— Феликс, — вырвалось у Дзержинского неожиданно для него самого. (В Покровском его знали как Дмитрия.) Он тотчас проклял себя за идиотскую оплошность, но было уже поздно.
— Ты, Феликс, не умствуй, а человека-то полюби. Человека-то трудней полюбить, чем книжку. Книжка чистенькая, беленькая, а человек грешен, тяжел. А ты, гляжу, все умствуешь. Вон и ручку мне не цаловал, когда все цаловали. Аль брезгуешь? Вошку увидал — сразу брезговать? А вошка ведь тоже тварь Божия, ее уважать нужно. А ты ведь не только вошкою — человеком брезгуешь! Народом брезгуешь, да?! Р-русским нар-родом брезгуешь?! — Казалось, что Григорий начал всерьез заводиться, но Дзержинский отчетливо видел, что это всего лишь игра.
— Ручки я целую только дамам, — развязно ответил Дзержинский: он понял, что прикидываться кротким простаком бессмысленно. — Или ты за кого другого меня принял? (Во время радений некоторые богомольцы, не найдя пары противоположного пола, вели себя так, что им позавидовали бы Зиновьев с Каменевым. Григорий взирал на эти действа не без любопытства, как успел заметить Дзержинский, в котором подобные сцены вызывали лишь одно желание — пристрелить мерзких скотов тут же на месте.)
— Вот это хорошо, — мгновенно смягчившись, отозвался Распутин. — Бабы — хорошо, а дамы-то слаще. Ничего, погоди, дай время — все наши будут...
— У Маньки плечи хороши, — сказал Дзержинский тоном знатока (в действительности жирная дебелая Манька — одна из богомолиц, к которой Григорий был явно неравнодушен, — вызывала в нем омерзение).
— Хороши-то хороши, да бес в ней сидит, — сказал Распутин совсем уже дружелюбно. — А не выпить ли нам, брат Феликс, водочки? Эх, глазы-то у тебя...
— Что? — хмуро спросил Дзержинский.
— Неверные у тебя глазы — лукавые, бабьи, чисто у русалки... Селедки — хошь? А то кофию? У меня, брат, все есть. Но первым делом выпьем на брудер-шахт. Где водочка — там любовь, а где любовь — там и правда...
— In vino veritas, — пробормотал Дзержинский.
— Чаво?
— Выпьем, брат Гриша. — Усилием воли он подавил желание заехать кулаком в рябую распутинскую морду. — Только без брудершафта.
Той же ночью, в самый разгар плясок, Дзержинский бежал в тайгу. Он долго еще не мог себе простить, что, поддавшись гипнозу, назвал распутному жулику свое настоящее имя.
...Да, бурный был год, наполненный событиями... А что, если по восшествии на престол сделать хлыстовство официальной религией? Скотам — скотское... Усмехнувшись воспоминаниям, Дзержинский продолжил чтение отчета.
«...а также докладываю Вашему Высокопревосходительству, что г-н Распутин третьего дня кутил с цыганами у „Яра“ и, будучи в сильном подпитии, всем и каждому рассказывал, что государь император у него „вот где“ (и показывал кулак), и также говорил о том, что будто бы он, г-н Распутин, вот-вот окончательно излечит наследника от болезни, за что государыня императрица якобы обещала его, г-на Распутина, осыпать всяческими благодеяниями и, в частности, подарить ему некий заветный перстень, что хранится в дворцовых сокровищницах...»
О, нет! Сердце Дзержинского забилось так сильно, что он вынужден был отложить письмо. Заветный перстень! Это могло означать только одно. |