|
А когда ему было плохо, кто‑нибудь обязательно обмахивал его большим веером «пунка», который слуга дергает за шнур.
– Пунка, – сказал Уолли английскому летчику.
– Что это такое, приятель?
– Очень жарко, – промямлил Уолли, его укачивало, они летели совсем низко, и самолетик нагрелся, как печка. От летчика на какой‑то миг, сквозь запах чеснока, дохнуло сандаловым деревом.
– Когда мы вылетали из Рангуна, было девяносто два, по‑американски, – сказал англичанин, сделав ударение на последнем слове, заменив им «по Фаренгейту», но Уолли этого не заметил.
– Девяносто два. – Эта цифра засела в нем так крепко, что на нее, как на гвоздь, можно повесить шляпу, как говорят в Мэне.
– Что с твоими ногами? – спросил как бы невзначай англичанин.
– Японский москит Б.
Англичанин наморщил нос. Он подумал, что «Москит‑Б» – это японский истребитель, сбивший самолет Уолли. Такого типа истребителя он не знал.
– Не слыхал о таком, приятель, – сказал он Уолли. – Я все их истребители знаю. Но от этих япошек каждый день жди новый сюрприз.
Сингальцы натирали себя кокосовым маслом, одеты они были в саронги и длинные рубашки без воротника. Двое что‑то жевали, один визгливо кричал в микрофон передатчика: летчик что‑то резко приказал ему, и тот мгновенно понизил тон.
– Сингальский – ужасный язык, – сказал летчик Уолли. – Звучит, как будто рядом трахаются кошки.
Уолли не отреагировал на шутку, и летчик спросил, бывал ли Уолли на Цейлоне. Уолли опять ничего не ответил, мысли его блуждали далеко.
И англичанин продолжал:
– Мы не только посадили им первые каучуковые деревья и создали каучуковые плантации, мы научили их заваривать чай. Растить чай они умеют, и неплохо, но на всем чертовом острове не выпьешь и чашки хорошо заваренного чая. А они еще требуют независимости, – сказал англичанин.
– Девяносто два градуса, – улыбаясь повторил Уолли.
– Да, приятель. Постарайся расслабиться.
Во рту у Уолли отдавало корицей; когда он закрывал глаза, перед ним плыли огоньки ярко‑оранжевых бархатцев.
Вдруг сингалезцы разом забубнили что‑то – после того, как радио выкрикнуло какой‑то приказ, и запел хор.
– Чертовы буддисты! – воскликнул летчик и стал объяснять Уолли: – Они даже молятся по команде, переданной по радио. Это и есть Цейлон. На две трети чай, на одну треть каучук и молитвы.
Он опять что‑то резко сказал цейлонцам, и они стали молиться тише.
Когда летели над Индийским океаном – очертания Цейлона еще не появились, – летчик заметил невдалеке самолет и забеспокоился.
– Вот, черти, когда надо молиться, – крикнул он сингалезцам, видевшим девятый сон. – А этот, японский «Москит‑Б», он как выглядит? – спросил он у Уолли. – Он что, зашел тебе в хвост?
– Девяносто два градуса, – сумел только произнести Уолли.
После войны Цейлон обретет независимость, а еще через двадцать четыре года станет называться Шри‑Ланка. Но у Уолли от Цейлона останется одно воспоминание – там нестерпимо жарко. В каком‑то смысле парашют его так никогда и не приземлился; и все десять месяцев Уолли как бы парил над Бирмой. Все, что с ним там произошло, осталось у него в памяти причудливым переплетением фантазии и действительности, ничем не отличающимся от эфирных полетов д‑ра Кедра. То, что он вернулся с войны живой, правда парализованный, неспособный к зачатию, с неходящими ногами, было предсказано в вещих снах Толстухи Дот Тафт.
В Сент‑Облаке было тридцать четыре градуса[11] по Фаренгейту, когда Гомер пошел на станцию продиктовать станционному начальству телеграмму Олив Уортингтон. |