— Зачем? — индифферентно спросил Гинзбург.
— Для создания портрета, что ли, — вмешался Анисимов. — Амос считает, что это важно для защиты.
— Нисим, — обратился Беринсон к следователю на иврите, Кармадонов ничего не понял из их короткого и энергичного обмена фразами, но Берман после этого встал, произнес еще несколько слов, кивнул Анисимову с Карпухиным и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь.
Карпухин вопросительно посмотрел на Анисимова, и тот объяснил:
— Амос сказал Берману, что ему необходимо поговорить с задержанным наедине. Следователь не мог отказать, но требовал, чтобы мы с вами тоже покинули помещение. В общем, как видите, удалось уладить…
— Михаил, — Брош наклонился к Гинзбургу через стол, — в таких случаях я обычно спрашиваю: намерены вы признаваться виновным? И всегда советую говорить «нет». Пусть полиция доказывает. У них обязательно есть… как это… дырка.
— Прорехи, — подсказал Анисимов.
— Да, прореха в доказательствах. И тогда я… Но сейчас это не пройдет. Тридцать восемь свидетелей, плюс две пули в электрик, плюс две пули нет в ваш пистолет. Если сказать «невиновен», это глупо, да?
— Наверно, — сказал Гинзбург.
— Расскажите, зачем вы это сделал?
— По инструкции я должен…
— Нет, — перебил адвокат, — я знаю, что именно вы должен по инструкция. По инструкция вы должен два выстрел воздух, третий — цель. Да? Вы стрелял два раз, оба — цель.
— Нет, — сказал Гинзбург, глядя на свои сжатые пальцы, — я стрелял два раза, да, и оба раза — в воздух. В третий раз… Знаете, — он перевел взгляд на Карпухина и сказал будто для него одного, — в третий раз я бы просто не выстрелил. Не могу… стрелять в человека. Это невозможно.
— Но из тела извлекли две пули, — мягко сказал Анисимов. — Одна рана была смертельной. Если вы стреляли в воздух…
— Я стрелял в воздух, — упрямо повторил Гинзбург.
— Вы знали Кахалани раньше? — адвокат решил изменить направление разговора.
— Да, — подумав, сказал Гинзбург. — То есть… Да, я его видел несколько раз. И если бы посмотрел на его лицо, когда… Но я отвлекся, он прошел мимо… Просто человек, который почему-то не показал мне сумку. Я крикнул. Он побежал. И чемодан прижимал к себе. Дальше… Стрелял в воздух.
Он замолчал, но в молчании чувствовалась недоговоренность. Карпухин не столько видел, сколько ощущал напряжение, в котором находился Гинзбург. Не то напряжение, когда охватывает страх, и понимаешь, что сделанного не возвратить, жизнь сломана, ничего уже не сделать, все слова лишние, и тогда напряженно молчишь, только ждешь результата — сколько… неужели навсегда? Нет, молчание Гинзбурга и его поза почему-то убеждали Карпухина в другом — что-то он хотел сказать, но не решался. Не решался вообще или потому, что в комнате находились лишние люди, которым его слова слышать было не нужно?
Показалось Карпухину, или Гинзбург действительно бросил в его сторону быстрый, но совершенно ясный взгляд? «Надо поговорить». Поговорить или продолжить разговор? Сейчас это было невозможно. Наверно, это будет невозможно и в будущем. До суда. А после…
И тут Карпухина осенило. Что хотел, что мог сказать ему Гинзбург сейчас, даже если бы им удалось остаться наедине? Только одно имело и в его глазах, и в глазах Карпухина определенный смысл. Что-то Гинзбург знал, что-то он сделал, что-то имел за душой, не мог не иметь, не мог человек такого душевного склада столько лет просто жить, ходить на работу и не думать о ракетах, о новых идеях, типах двигателей или о чем-то другом, о чем Карпухин с его дилетантскими знаниями в ракетной технике не имел ни малейшего представления. |