- И ты меня не свернешь с моего пути своими прогнозами...
- У меня и в мыслях этого не было, - перебил его Ковригин. - Каждому свое.
- Вот это верно. Тебе - молчание, а мне... Я, други мои, хочу выставку свою организовать. Левчик, поможешь?
- Нет проблем. Организуем.
- И определить свой метод работы. Ну, вроде как название новому направлению в живописи придумать. Мною основанному, - он горделиво постучал себя по груди. - Только еще не надумал, как назвать.
- А чего думать-то? - съязвил Лева. - Ну, к примеру, такое: "Опохмелизм Семена Верейского. Впервые в истории и в искусстве"? Пойдет?
- Нет, - обиделся Семен. - Не звучит.
- А такое, - подключился Писатель, - Бутылизм? Или нет, лучше Вытрезвизм.
- Белогорячизм!
- А может родовое название?
- Это какое?
- Алкоголизм!
- Да ну вас к дьяволу. С вас за ваши кретинские советы деньги брать надо. Чтоб не советовали
- Не сердись, мы ведь как лучше хотим, а выходит - как всегда. Сам понимаешь - в России живем, - объяснил ситуацию Лева и, подняв палец вверх, интригующим тоном продолжил: - Знаю, как назвать выставку.
- Как?
- "Голос жажды".
- Тьфу на тебя.
- Ну, тогда "Градус истины".
- Тьфу на вас еще раз. Проехали. Ваши идеи абсолютно не конвертируемы.
Но Коммерсант не унимался:
- "Алчите и обрящете"! "Утренний синдром"!
Семен поднялся с травы и, не обращая внимания на неистовства Коммерсанта, сообщил:
- Пойду яблок наберу, - и медленно, с чувством собственного достоинства завязав потуже больничный халат, покинул освещенную фонарями территорию.
За ним двинулся и Лева, прихватив один фонарь, - он любил яблоки и изъявил желание унести отсюда полную сумку - никак не меньше.
Ковригин, оставшись один, погрузился в воспоминания более чем трехлетней давности. Но воспоминания о той поре его жизни в доме скорби были отрывочны, целостной картины не сохранилось в памяти. Расплывчатые обрывки мелькали друг за другом: удушливый запах карболки, стальные решетки на всех окнах, а за окнами яркое солнце и пыльный асфальт, толстая медсестра с брезгливым выражением на лице, унылые очереди за миской отвратительной каши, постоянное мельтешение серых и белых халатов, жуткие ежедневные крики на верхнем этаже, его собственная подавленность в течение многих месяцев и невыносимые приступы бешенства и ярости, которые ему огромным усилием воли приходилось сдерживать внутри себя, чтобы не попасть в буйное отделение. Эта энергия бешенства распирала его изнутри - в животе, в груди, в голове, пытаясь прорваться наружу в крике, вое, в крушении мебели. Вспоминая эти приступы, Ковригин покрывался холодным потом от страха - страха безумия и потери контроля над собой.
Внезапно в памяти всплыло лицо того человека в окне, из-за которого он упал с лестницы. Его черты он не успел рассмотреть, но хорошо запомнились две детали: глаза, смотревшие на Ковригина через решетку с мольбой и страхом, так что на секунду в сознании Павла в тот момент возник образ другого пациента - его самого, жалкого и беспомощного, в больничном сером халате сидящего на кровати; и вторая деталь, врезавшаяся в мозг, - шрам на левой щеке незнакомца, напомнивший ему что-то неуловимое, но связанное почему-то не с прошлой его жизнью, а с теперешней.
Вывел его из этих невеселых размышлений Семен:
- Паш, посмотри, - он протянул ему какие-то бумаги. - Из кармана Коммерсанта выпали. Он и не заметил.
- А где он сам? - взяв бумаги, спросил Ковригин.
- На яблоне, по телефону разговаривает - кто-то ему позвонил.
- ???
- По сотовому, - пояснил Семен.
- Ф-фу, напугал, - перевел дух Павел. - Я уж подумал, что здешняя атмосфера подействовала на тебя не лучшим образом.
- Скажешь тоже. Ты бумажки-то прочитай. |