|
— Бывает, что время поворачивает вспять.
Он погладил ее грудь, почувствовал, как затвердел сосок.
— Никогда бы не поверил, что такое возможно.
— О да, возможно. Только, дорогой мой Роджер, это дешевый трюк, который мы разыгрываем для самих себя.
— Трюк?
— Фокус, иллюзия. Ты можешь вернуться назад, это правда, но только на одну ночь. В этом — маленькая трагедия жизни… Можно вернуться в прошлое, но, увы, нельзя остаться. Оно рассыпается у тебя на глазах, и когда иллюзия исчезает, ты снова оказываешься в настоящем. Правда ведь, это грустно? Но тут уж ничего не изменишь. Не больше, как на одну ночь.
Стоял жаркий, безветренный, сонливый день. Наползли тяжелые облака и легли прямо на верхушки деревьев. Годвин просматривал новости с фронтов в газетах, телеграфные сообщения, разосланные «Би-би-си», готовил вечерний радиорепортаж.
Словно его что-то толкнуло, он притянул к себе телефон и позвонил Сцилле.
Она, чуть задыхаясь, ответила, и голос звучал нормально. Нормально, после того как она целое лето не хотела с ним говорить.
— О, Роджер, а я хотела тебе позвонить. Меня мучает совесть.
— Не надо. Нечистая совесть — самый неподходящий повод для звонка.
Ему было тошно. Тошно быть для нее утомительной обузой, обязанностью: «Ох, надо бы позвонить бедняжке Роджеру, я совсем его забыла…»
— Ну, с поводом или без повода, я собиралась звонить.
Слушая ее, он внутренне сжался. Она не могла сказать, что скучала по нему. Она не скучала. Ей все равно.
— Я закончила картину — еще один моток целлулоида для вечности. И еще репетировала новую пьесу Стефана — премьера через две недели, а пара мест во втором акте мне очень трудно дается, я с ними замучилась… И еще Якоб Эпштейн делает мой бюст — то есть не мой бюст, а бюст с меня, из бронзы, а мне приходится позировать. Веришь ли, он желает меня увековечить! Вот я буду давным-давно в могиле, а посетители какой-нибудь пыльной музейной галереи станут на меня глазеть и гадать, кто, черт возьми, была эта стервочка. Подумать жутко, правда, а в то же время довольно трогательно. Все мы живем так, будто ужасно много значим, а ведь ничего подобного. Никто из нас ничего не значит…
— Не говори глупостей. Это чудесно. Так и вижу: «Эпштейн, бронза, сорок второй год — Черчилль, Де Голль, Ганди, Сцилла Худ…».
Она рассмеялась:
— Ты, как всегда, оцениваешь ситуацию правильно. В смерти все равны, по крайней мере, так говорится. Вот и отлично. Ну а ты чем занимаешься? Хорошо провел лето?
— Кое-как продержался. Какой-то малый попробовал меня прикончить…
— С чего бы это?
— Мотивы его остаются тайной. Кстати, выяснилось, что меня и не думали подозревать в шпионаже. Все было затеяно ради хитроумного замысла нашего Монка, чтобы привести врагов в смятение, — неужто подобные маневры в самом деле срабатывают? Наверно, должны…
— Монк! Ясное дело, ты не шпион! Я никогда в это не верила, ни на минуту. Немыслимо! Что еще по части новостей?
— На днях виделся с Клотильдой.
— Правда?
— И с Лили, и с Гриром, и с Джи Би, а с твоим мистером Либерманом судьба сводит меня постоянно. Ты знала, что он давно отметился в Голливуде?
— Правда, умора? Со Стефаном никогда не знаешь, чего ждать. Вернее сказать, никогда не знаешь, с которым Стефаном сейчас имеешь дело. Наверно, оттого-то он так хорошо пишет.
— И с Гомером, — продолжал перечислять Годвин, — и с длинным рядом его девиц, с Рейкстроу… Все прежняя компания. |