Изменить размер шрифта - +

Я отказался ехать, если Одиль не согласится сопровождать меня, но мысль об этой поездке нисколько не соблазняла ее.

Ее отказ возбудил во мне подозрения. Она любила путешествовать. Я предложил ей, если ей не хочется ехать через Германию и Данию по железной дороге, отправиться до Гавра или Булони морем, что ей всегда доставляло большое удовольствие.

— Да нет же, — сказала она, — поезжай один. Швеция меня не привлекает, там слишком холодно.

— Но ты ошибаешься, Одиль! Нисколько! В мае месяце там обворожительно… Пейзажи, созданные для тебя, уединение, тишина, большие озера, окруженные соснами, старые замки…

— Ты думаешь? Нет, я не хочу теперь уезжать из Парижа… Но если твой отец настаивает, чтобы ты совершил эту поездку, то отправляйся. Тебе доставит удовольствие посмотреть на других женщин. Шведки восхитительны, они такие большие, бледные, белые, как раз в твоем вкусе… Измени мне…

В конце концов я вынужден был отказаться от поездки. Я со стыдом сознался Одиль, что мысль оставить ее одну в Париже приводила меня в содрогание.

— Какой ты смешной, — сказала она, — я не выйду из дому, даю тебе слово; у меня множество непрочитанных книг, а обедать я буду у мамы.

Я уехал с тревогой в душе. Первые три дня были ужасны. Весь длинный путь от Парижа до Гамбурга я представлял себе Одиль в будуаре, принимающую мужчину, лица которого я не видел и который играл ей на рояле все ее любимые вещи. Я представлял себе ее улыбающейся и оживленной, с тем лучезарным выражением лица, которое когда-то принадлежало мне и которое мне хотелось поймать, удержать, запереть и ревниво хранить для себя одного.

Кто из ее постоянных посетителей привязывал ее к Парижу? Этот дурак Бернье или американец Лэнсдел, приятель ее братьев? В Мальме новый, свежо отлакированный поезд, необычность красок освободили меня, наконец, из-под власти этих мрачных грез. В Стокгольме я получил письмо от Одиль. Удивительно курьезны были всегда ее письма: она писала как маленькая девочка. Приблизительно так:

«Я очень спокойна. Я ничего не делаю. Идет дождь. Я читаю. Я перечла «Войну и мир». Я завтракала у мамы. Приехала твоя мать».

И в таком духе до конца письма — коротенькие фразы, которые ровно ничего не говорили, но, не знаю уж почему, может быть, именно благодаря своей пустоте, наивности и безыскусственности, действовали на меня успокоительно.

В следующие дни мое напряжение ослабело. Любопытная вещь: здесь я любил Одиль больше и лучше, чем в Париже. Я представлял ее себе серьезную, немного томную, вытянувшуюся в шезлонге с книгой в руке, а подле нее изящную вазу с гвоздикой или розой на длинном стебле. Так как при всем своем безумии я сохранял полную ясность мысли, я спрашивал себя: «Странно! Почему же я не страдаю? Ведь я должен чувствовать себя несчастным. Я ничего не знаю о ней. Она на свободе и может писать мне все, что ей вздумается».

Я отдавал себе отчет в том, что разлука способствует кристаллизации любви. Это я знал по опыту. В то же время понимал, что она усыпляет ревность, ибо, удаляя из нашего поля зрения все мелкие факты, все наблюдения, на которых наш ум привык возводить свои опасные построения, она вынуждает его к спокойствию и отдыху.

Дела заставили меня совершить путешествие в глубь страны и объехать ряд шведских деревень. Я останавливался у помещиков-лесовладельцев; меня угощали местными наливками, икрой, копченой лососиной; женщины сияли холодным, кристаллическим блеском; случалось, что я проводил целые дни, ни разу не вспомнив об Одиль и ее поведении.

Особенно запечатлелся в моей памяти один вечер. Я обедал на загородной вилле в окрестностях Стокгольма, и после обеда хозяйка предложила мне пройтись по парку. Мы закутались в меха. Воздух был ледяной. Высокий белобрысый лакей открыл перед нами ворота из кованого железа, и мы очутились на берегу замерзшего озера, которое призрачно сверкало под лучами ночного солнца.

Быстрый переход