— Это была женщина, которую вы захотели сфотографировать? — спросила Ли.
— Напротив. Она хотела, чтобы я фотографировал.
— Ваша мать?
Ник Монтера замер, словно ему нанесли удар. Даже прекратил поглаживать спинку стула. Но он тут же рассмеялся, отгоняя наваждение.
— Нет, — сказал он, — моя учительница, в четвертом классе. Она подала заявку на грант в Художественный совет. Нас обеспечили фотокамерами, местный фотограф коротко объяснил нам, как ими пользоваться, а затем почтенная миссис Трини Мальдонадо выпустила нас — тридцать десятилеток, — вооруженных и очень опасных.
— Что вы снимали?
— Лачуги, на заднем дворе которых сушилось белье и перед которыми высились груды мусора. Шелудивых собак, спящих рядом с пьяными, чтобы было потеплее, и наркоманов, умерших в переулках. Я никогда не осознавал, какое уродство окружало меня, пока не взглянул на него сквозь видоискатель. В Сан-Рамоне не было ничего хорошего — совсем никакой красоты, — и даже красная и розовая герань, которую пыталась выращивать в нашем бетонном дворике моя мать, была покрыта черной сажей.
— И что вы чувствовали?
Он посмотрел на нее так, словно в жизни не встречал никого глупее.
— Как вы думаете, что я мог чувствовать? Я презирал это место. Отец пил. Мать плакала. Типичная сцена для баррио, за исключением того, что Фейт Монтера была англо-американкой. Моя мать так никогда и не вписалась в эту жизнь. Я тоже — ее сын-полукровка.
— Это уродство стало стимулом, заставившим вас выбраться из баррио?
И снова этот взгляд. Ты что, действительно дура, женщина?
Он выпрямился на стуле, потом подался вперед, разглядывая ее, будто установить контакт с таким бесконечно наивным человеком стало для него своеобразным вызовом.
— Никому не нужен стимул, чтобы захотеть выбраться оттуда. Я не мог выбраться. Мне было десять лет.
— Что вы сделали?
— То же, что и все. Я болтался там, ожидая какого нибудь случая. В конце концов я сблизился кое с кем из других отверженных, скорее ради защиты, чем из за дружбы. Никому мы были не нужны, поэтому создали свою банду, «Буревестники». Нашим символом стала змея с перьями, один из ацтекских богов.
— Вы забросили фотографию?
— На время. Но потом я нашел объект для съемок, который не мог уничтожить даже баррио.
"Женщины", — подумала она.
— Свет, — сказал он. Он глянул в окно, где в отдалении сияло полуденное марево. — Я открыл для себя свет. Свет солнца, свет лампы, пламя костра. Я поймал свет в глазах беззубого старика и лунный свет, отражающийся от проржавевшего хромированного бампера брошенного автомобиля на Серано-стрит. Я сфотографировал капли воды после ливня, в которых играло солнце.
Его голос смягчился, но что-то прорывалось наружу, что-то очень острое. Почему ей показалось, что это страсть? Или тоска? Потребность в чем-то. Внезапно Ли напряглась, чтобы не пропустить ни одного слова.
— Я бы хотела посмотреть какие-нибудь из тех фотографий, — услышала она свой голос.
Но ее замечание не смогло пробиться сквозь его воспоминания.
— В комнате моей матери была лампа, — продолжал он. — С белым абажуром, отделанным рюшем. Он был порван, а края рюша пожелтели. Я думаю, эта лампа была с ней с самого ее детства. Раз или два я застал ее, когда она нежилась в свете этой лампы, о чем-то мечтая. Тогда она была такой красивой…
Если вы хотите что-то узнать о мужчине, спросите о его матери.
Ли научилась этому не в колледже. Это была одна из поговорок ее матери. |