Звягин остановил движение перед разбитым унитазом, косо утвердившимся между ржавых батарей и обрезков труб.
– Пришли, – сказал он и на шаг отступил. – Можешь повернуться.
Березницкий неловко и готовно повернулся к нему лицом.
– Судить тебя буду я, – сказал Звягин, достал из кармана, зажав фонарик под мышку, самодельный глушитель и натянул его на дуло.
– Кто я – тебе знать незачем. Один из тех, кого ты и твоя контора не уничтожили.
Березницкий замычал.
– Никакого последнего слова, – отмел Звягин. – Не будем отягощать себя бюрократическими проволочками буржуазного суда. Итак. Согласно формуле Нюрнбергского процесса, приказы начальства не являются оправданием для исполнителей преступлений перед человечеством. А посему приговаривается Березницкий Яков Тимофеевич к высшей мере социальной защиты – расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и будет приведен в исполнение немедленно.
Березницкий, хрипя и попискивая горлом, замотал головой и тяжко опустился на колени, с безумной мольбой подняв на Звягина взгляд выкаченных глаз.
– Они тоже жить хотели, – укорил Звягин. – Причем не были ни в чем виноваты. Ты что ж думал, приятель, что вся кровь, все муки – так тебе с рук и сойдут? Нет. Кому‑кому, а тебе не сойдут.
Лицо Березницкого в слабой полосе фонаря превратилось в маску воплощенного безумия.
Кишечник его с шумом опорожнился, раздался резкий характерный запах.
Звягин, сунув фонарик и пистолет в карманы, приподнял его под мышки и развернул лицом к унитазу. Вот так. Все как положено. В лучших их традициях.
– Ну, вот и все, – с ужасающей простотой произнес он, приставил обрез глушителя к мокрому от пота затылку и нажал спуск. Выстрел треснул глухо, умноженный отраженным подвальным эхом. То, что было Березницким, ткнулось лицом в унитаз и осело вбок.
– Исполнен, – с холодной непримиримостью произнес Звягин.
Пульс проверять не стал: он видел разрушающую траекторию пули, как в анатомическом атласе.
Посветил вправо, подобрал гильзу, завернул в бумажку и поместил в карманчик сумки. Из сумки достал щетку для мусора и стал задом выходить из подвала, аккуратно прометая по своим следам.
Наверху чуть постоял, повторяя, все ли сделано. Следы пальцев в машине протерты. Нигде ничего не забыто. Время – в пределах расчетного.
Дойдя до дыры в заборе в стороне, противоположной той, где они входили, он (береженого бог бережет) открыл баночку из‑под цейлонского чая и на протяжении нескольких минут присыпал свои следы, удаляясь, смесью махорки с перцем. Вот уж это никому не понадобится, подумал он. Заигрался в шпионов. В метро все следы теряются.
Дойдя до «Теплого Стана», спустился в освещенное чрево метрополитена и поехал в центр.
Там он погулял в темноте, заглядывая иногда во дворы и выкидывая вещи по одной в мусорные баки: протертый от пальчиков пистолет только кинул в реку; затвор отдельно; патроны отдельно; глушитель отдельно; изорванные в мелкие клочки удостоверение, путевой лист, карточку водителя; сменил большие ему на размер ботинки, купленные в комиссионке, на свои собственные; куртка, свитерок, перчатки, где могли остаться частицы битого лампового стекла и машинного масла и бензина; и, в конце концов, саму сумку. Ищите вещдоки, родимые. Вот вам «глухарь» – и списывайте дело в архив.
На Ленинградском вокзале взял из ячейки камеры хранения свой кейс и пошел к вагону.
Поужинал бутербродами, запил скверным железнодорожным чаем, потрепался слегка с попутчиками и лег спать на приятно, убаюкивающе подрагивающую полку с удовлетворенным чувством хорошо прожитого дня.
Утром, пешочком идя к себе, уже в своем плаще, все свое и ничего чужого, разового, он припоминал вчерашние события как нечто далекое, нереальное, средненькое кино в чужом пересказе. |