Изменить размер шрифта - +

Я застыла — мое тело как дерево, как земля, как камень, — даже мое дыхание остановилось, пока он вновь не заговорил. Теперь я заметила, что его голос стал более ровным, фразы — длиннее и строже, как будто это очень давняя история о ком-то другом. Возможно, только так он может заставить себя продолжать.

— Больше всего мне запомнилось то, что она все время что-то чистит, можно сказать, драит, чрезмерно энергично, почти сердито. Грязь на чем-то — включая меня и папу, — она воспринимала как личный вызов. Она часами возилась со стиркой, сражаясь с папиным запачканным рабочим комбинезоном, и каждый вечер, когда он мылся, она терла ему спину до красноты. Мы жили в небольшом домике, на самом краю довольно бедного района — почти сплошь заселенного заводскими рабочими и грузчиками с пристани. По вечерам они обычно выходили на крыльцо в одних майках и сидели, уставившись на пожелтевшую лужайку перед своим жалким домом и потягивая пиво из горлышка. Но, зайдя к нам, вы бы никогда не догадались, чей это дом. Внутри у нас все сверкало: лимонный линолеум на кухне, телевизор на стойке под ореховое дерево, занавески чистые и сладко пахнут каким-то средством, его мама добавляла в воду при каждой стирке. Начищенное столовое серебро и строгий надзор за тем, чтобы я правильно пользовался вилкой и ножом.

Она не любила соседских детей, с их громким смехом и бранью, в рубашках со слишком короткими рукавами, которыми они утирали нос. Но все же она была хорошей матерью и понимала, что мальчику нужно с кем-то общаться. Она позволяла мне играть с ними и подчас даже приглашала зайти. Она угощала их соком с печеньем, они его смущенно съедали, сидя на краешке стульев, сияющих полированным деревом. Но стоило им уйти, она принималась меня отмывать — лицо, руки, ноги, все — мыла и мыла, как будто желая начисто смыть с меня все их следы. Она сидела со мной за обеденным столом, пока я делал уроки, и когда я взглядывал на нее, то иногда заставал на ее лице странное выражение, которое не мог объяснить — сильной любви и страдания одновременно.

Перед сном у нас было что-то вроде ритуала. Каждый вечер, когда я уже переодевался в пижаму, она приглаживала мои волосы водой и тщательно зачесывала назад. Так, чтобы я мог встретить свои сны, выглядя прилично, объясняла она, завершая процедуру поцелуем в лоб. Других мальчиков могли бы, наверное, раздражать такие вещи, но не меня. Я обожал то, с какой решительностью и вместе с тем мягкостью она вела расческу по волосам, то, как она напевала что-то почти про себя. Иногда, когда она меня расчесывала, говорила, что лучше бы мои волосы были больше похожи на папины, а не такие жесткие, угольно-черные и спадающие на лоб, сколько бы она их ни причесывала. Хотя в душе я был рад. Я любил папу, но его волосы были жиденькие, ломкие, рыжеватые, с уже проглядывающей проплешиной. Я был счастлив, что унаследовал мамины волосы, хотя мои и были прямые, как нити, а ее завивались, очень мило обрамляя лицо кудряшками.

…В непроницаемом вечернем воздухе магазина тени обретают форму. Старые желания. Женщина, всем своим существом жаждущая приподняться над собственной жизнью, мальчик, глядящий на маму, и целый мир в его глазах.

Это все говорит мой Американец или я уже сама все вижу его глазами, в своем сердце?

«— Пойми, — произнесла тень мальчика, — не принимай это за подростковые фантазии. Я считал свою маму самым прекрасным созданием. Потому что она действительно была прекрасна».

На мгновение перед моим внутренним взором возникли другие женщины, которых ему случалось мельком видеть, когда они вывешивали одежду на общем заднем дворе. Прищепки в зубах, вздутые животы, обвисшая кожа на руках и шее, обвисшие груди. Мокрые от пота блузки, прилипшие к спинам. Или в школе — учительницы с тонкими губами, усталыми покрасневшими глазами, пальцами, вцепившимися в указку, мел, тряпку — высохшие мумии.

Быстрый переход