|
Но то, что осталось, когда она отступила, не было тьмой, это был тоже свет, но другой, мерцающий красноватый свет, и его можно воспринимать только каким-то особым зрением. И слова. Комната была полна слов, только требовался другой слух, не мой, чтобы их слышать.
Старик не пошевельнулся и не проронил ни слова. Но я чувствовал, как он тянет меня к себе, чувствовал руками, ногами и в самом центре груди. Это было теплое влечение, как будто я и он сделаны из одного материала, земли или воды, или металла, а теперь, когда оказались недалеко друг от друга, притягиваемся, как подобное притягивается к подобному.
Я пошел к нему, а между тем ощущал, как будто что-то тянет меня назад. Мамина воля. Ведь она так старалась отгородить от меня эту часть своей жизни с помощью лакированной мебели и шторок с цветочками, хотя даже тогда я смутно догадывался, что дело заключалось не в самих вещах, а в том, чтобы быть обыкновенной, быть американкой. Ты понимаешь?
…Равен, в чьих глазах я вижу отголосок отчаянного желания твоей мамы, я понимаю гораздо больше, чем ты мог бы предположить. Тило, которая в детстве так хотела быть непохожей на всех, теперь, повзрослев, мечтает о самой обыденной жизни — с кухней и спальней, свежеиспеченным хлебом, с попугаем в клетке, с любовными ссорами, поцелуями и помадой.
О, ирония желаний, заставляющих нас мечтать о мерцании воды за самыми дальними дюнами. Достигая ее, мы понимаем, что это ничуть не лучше, чем жаркий песок, на котором мы томились до этого днями, месяцами, годами. Вот тебе тема для размышлений, Тило, в то время как ты проваливаешься в историю Равена, как в колдовской колодец, затягивающий доверчивого путника: знаем ли мы, что хотим на самом деле? Знала ли мама Равена? А ты, Тило? Ты, что однажды взяла на себя смелость стать Принцессой, но была бы ты счастлива, будучи просто женщиной?
— Шаг за шагом, — рассказывал Равен, — я приближался к нему и неожиданно почувствовал, что с каждым шагом тяготение к нему становится сильней, а к ней ослабевает. Пока наконец я не остановился прямо перед ним и не услышал слова, которые были вплетены в песню, обволакивающую меня своим теплом, как звериная шкура. Нет, я не знал языка, но значение слов почему-то было мне понятно. Добро пожаловать. Наконец ты пришел. Мы ждали так долго.
Старик протянул ко мне руки, и, когда я положил свои ладони на его, почувствовал мягкость под мозолистой кожей. Это напомнило мне руки моего папы. Только эти были старые, костлявые, морщинистые, с кожей, испещренной пятнами и собирающейся складками на запястьях — и ничего в них не могло объяснить этот неожиданный всплеск счастья во мне.
Они схватили меня с силой, какой я не ожидал, и комната вдруг вспыхнула образами: группка людей — мужчин и женщин — на берегу реки, в знойном мареве выкапывают какие-то корни, режут лозы, чтобы плести корзины. Склонились над телами больных, руки воздеты к небу. Сидят у ночных костров, поют песню процветания, бросают в огонь зерна, и те сыплют искрами, когда загораются.
Постепенно я стал понимать, что он показывает мне свою жизнь и жизнь тех, кто был до него, кто передал свою силу следующим поколениям. Я почти чувствовал, как ноют их спины, как ликование проносится топотом диких коней в их сердцах, когда обреченный на смерть вдруг открывает глаза. И понимаю, что если хочу этой жизни, она станет моей.
…Мое дыхание учащается по мере его рассказа. Как волнующе-страшно улавливать эти параллели между его судьбой и моей. Думать, что Равен тоже был посвящен некой особой силе. Гадать, почему он пришел ко мне.
И надеяться.
О, мой Американец, может быть, я нашла наконец человека, который сможет понять, что значит жить жизнью Принцессы, что это за прекрасная, но страшная доля…
— Я стоял перепуганный, не зная, что делать, — говорит Равен. — Но понемногу рассмотрел, какая кожа вокруг его глаз коричневая, морщинистая и добрая, словно древесная кора, как светятся эти глаза, как будто в самой их глубине зажжены маленькие огоньки. |