Объясните хотя бы этот маленький нюанс. Почему?
На щеках Афиногена проступил румянец, у него поднималась температура.
— Нескучные у вас работают ребята, Юрий Андреевич. Завидую. Я сижу бирюком, иной раз и поучиться уму–разуму не у кого бывает. Теперь в случае чего сразу Данилову буду звонить… А вот вы сегодня Карнаухова «спасали», но ведь он тоже лет тридцать как разные кресла просиживает. Он что же, не зарвался, разбирается в этике взаимоотношений?
— Удивительно, но разбирается. Чутьем, что ли.
— И не тыкает вам?
— Когда он тыкает, не обидно.
— А когда вот Юрий Андреевич.
— Юрий Андреевич фамильярности не допускает, у него иной стиль… Я пойду, пожалуй. Врачи заждались…
— Конечно, ступайте, выздоравливайте, — Мерзликин не скрывал, что испытывает отчего–то удовлетворение. А щека его по–прежнему подергивалась. — Почему же все–таки не обидно, когда Карнаухов тыкает?
— Врет он все, — Кремнев отшвырнул газету, с жаром подначил, — выламывается. Я к нему теперь пригляделся, раскусил этот орешек. Ничего ему не обидно и не совестно. Главное, свое слово сказать, себя осветить поярче. Любуйтесь, мол, мной, люди добрые. Вот весь и секрет.
— Правильно, — согласился Афиноген, обрадовался. — Наконец–то раскусили! Все уж было растерялись, а тут вы щелк! — и готово. Правильно! Я себя уважаю. Да и с вами разговариваю, потому что вы тоже себя уважаете. С теми, кто себя не уважает, скучно разговаривать, не о чем. На ваш вопрос, Виктор Афанасьевич, я ответить не сумею. Карнаухов хороший человек, нравственный человек. Раз вы с ним за столом сидели — должны сами знать. Хороший человек — это впопыхах не объяснишь. Знаете, красивая женщина — попробуйте ее описать. Красивая… и точка. Торжествуй и будь счастлив, что увидел. Уродство, монстра какого–нибудь описать легко, красоту трудно. Это — дар божий. Карнаухов красивый человек, зря вы так за него взялись крепко. Да еще скопом.
Афиноген отдалялся к двери, а Мерзликин — по шажку, по маленькому — его преследовал. У двери не утерпел, опять спросил:
— Карнаухов хороший, а я нет? И Кремнев, вон тоже нехороший? Так выходит?
— Все хорошие. И вы и Юрий Андреевич. Каждый по–своему. У нас такое общество — самое лучшее в мире. Плохих людей почти не осталось.
Мерзликин еще не прочь был поговорить, поспрашивать, но Афиноген пятился, пятился, достиг двери, покивал, поулыбался на прощанье и скрылся.
Директор потирал руки.
— A-а? Юрий Андреевич! Любопытный парень–то, Ох, любопытный. А я люблю, мне нравится. Наплевать, что языком мелет. Молод еще, необъезжен, горяч. Но глаза, ты заметил? Я ведь в его глаза, Юрий Андреевич, как в молодость свою заглянул.
Ликовал директор или горевал, Кремнев так и не уяснил. Мыслями он был уже не здесь, а дома, с Мишенькой, который тоже рос строптивым ослом…
Верховодова схоронили в понедельник днем, а известие о его смерти распространилось лишь во вторник, поэтому на кладбище его провожали только двое–трое соседей. Сухонькую, скисшую Акимовну, обряженную в черное, поддерживал под локоть страдающий Федор Мечетин. Им не удалось заглянуть последний разочек в лицо покойного Верховодова. Двое служителей морга вынесли его в заколоченном гробу и у ворот засунули в крытый грузовичок. Как раз мимо проходил спешивший на собрание Афиноген Данилов.
— Кого понесли? — обратился он к санитарам.
— Верховодова какого–то, — пробасил опухший дядька с подвязанной марлей щекой, но Афиноген никак не связал сказанное с именем своего знакомца Петра Иннокентьевича. Над свежей могилкой всплакнула, опустошаясь до дна, старуха Акимовна, и рыдания ее вспугнули кладбищенских сорок, в общем–то привыкших к подобным звукам. |