Изменить размер шрифта - +
 – На всякий случай предупреждаю тебя, дуру, что на моем горбу в рай не въедешь. Я тебе оплачивать дорогу не собираюсь, сама заплатишь.

Поерзав на стуле, я покосилась на дверь. В тот момент мне показалось, что бабка – сумасшедшая. Мне было и не по себе, и немного страшно, и любопытно, что будет дальше. И кажется, впервые за эти месяцы сердце перестало саднить.

– Фотографию принесла? Вот тебе спирт, протри руку. – Она поставила на стол темную склянку и сунула мне в руки пакет с ватными дисками.

– А… Зачем руку?

Прасковья Петровна приблизила ко мне лицо. Мне было неприятно смотреть в ее страшные белые невидящие глаза, но я не посмела отвернуться – в старухе было что-то от дикого зверя, который кожей чувствует все, что происходит вокруг. И запах ее дыхания не был «человеческим», нутряным – я чувствовала пепел и горечь незнакомых трав.

– Тебе приворот нужен или что? У меня нет времени нянчиться с тобой. Если передумала – верну деньги и убирайся отсюда.

– Нет-нет!

Я выхватила из пакета диск, дрожащими руками откупорила бутылочку, торопливо протерла руку. Потом порылась в сумке, норовившей соскользнуть с колен, точно кот, которому приелась ласка. Накануне вечером я долго рассматривала фотографии Одного Мужчины, выбирая подходящую для ритуала, – хотя кто бы рассказал мне о критериях. Год назад мы провели выходные в Праге, это были счастливые солнечные дни, пропитанные и самой любовью, и детским нежеланием верить в формулу царя Соломона – о том, что «пройдет и это». И я сфотографировала его на мосту – он доверчиво смотрел в объектив, не подозревая, что спустя четыреста с чем-то дней эта направленная в мою сторону улыбка будет использована для того, чтобы ломать его волю и резать его крылья. Счастливый, красивый, волосы растрепаны.

– Вот.

Старуха провела по снимку желтым сухим пальцем. Этот момент – чужой палец на его отображенном лице – впоследствии вспоминался как точка невозврата и как самое страшное, что я пережила в тот день.

Я была почти спокойной, когда бабка завесила окна темными плотными шторами, когда зажгла длинную черную свечу, достала из кармана клубок ниток и нож с деревянной ручкой и коротким блеснувшим лезвием, когда она скомандовала:

– Руку! И больше ни слова, говорить буду только я.

С ледяным спокойствием, словно половину жизни она провела в операционной, Прасковья Петровна точным движением полоснула лезвием по моей руке. Надрез получился не настолько глубоким, чтобы впоследствии оставить мне на память шрам, однако достаточным, чтобы появилась кровь – сначала скупая капля, потом и тонкий ручеек.

Кровь капала на снимок, прямо на лицо Одного Мужчины, старуха же, запрокинув голову, бормотала что-то бессвязное на незнакомом певучем языке. Ее плечи тряслись, в горле клокотала слюна, а на сухих губах выступила белая пена. Затем она оттолкнула мою руку, схватила свечу и подожгла фотографию. Я видела, как скукоживается лицо, мост за ним, безмятежное пражское небо. Хотелось плакать.

В комнате стало душно, пахло воском, кровью, теплым деревом, кисловатым старческим потом. Старуха собрала воск, вмешала в него получившуюся горстку пепла и в два движения вылепила крошечного человечка. Потом в ход пошли красные нитки – толстые старухины пальцы двигались быстро, как у прядильщицы, – спустя, должно быть, минуту человечек был обмотан нитками, и черную восковую плоть скрыли красные одежды. Старухино тело содрогалось, она была похожа на одержимую. Закончилось все мгновенно, как тропический ливень. Вот она уже открыла глаза, встряхнула плечами и со спокойным: «На!» положила куклу мне в ладонь, и даже дыхание ее было глубоким и безмятежным.

Спустя минуту я начала сомневаться – не привиделось ли мне все это: ее бормотание, странные слова, взлетающие к потолку, конвульсии?

– Что это? Что мне с этим делать?

– Это он.

Быстрый переход