Но однажды, давным-давно, он отправился туда один. Джин, будучи на сорок первой неделе беременности, осталась дома, с собранной дорожной сумкой, стоявшей наготове у входной двери. Это случилось очень рано воскресным утром — тяжело, она помнила, было найти такси. Значит, когда она зарегистрировалась в крыле Линдо больницы Святой Марии в Паддингтоне, он зарегистрировался в chambre de bonne отеля «Аббатство», с «верхним окном на последнем», о котором упоминала Софи. Когда она в одиночестве поднималась в больничном лифте, обхватив руками свой готовый разорваться живот, он поднимался в лифте отеля, обвивая руками миниатюрную подростковую талию Софи. Когда она расхаживала со своими схватками, делая лихорадочные вдохи из кислородной подушки, он пожирал эту девушку. А когда Джин вошла во вторую стадию родов, он вошел в Софи, и обе женщины закричали от боли. После же семи часов родовых мук, когда она наконец вытолкнула из себя Викторию и начала вторые роды, о которых ей никто не говорил, — исторжение этого гигантского стейка из плаценты, — что тогда делал Марк? Рождал сам себя в лужице крови девственницы, не об этом ли он собирался рассказывать ей дальше? Событие столь гипнотическое, столь основополагающее, что следующие двадцать лет он провел в думах о нем и в его повторениях, пытаясь вернуться к тому первому разу, все время пытаясь попасть обратно внутрь; ах, миссис Х., миссис Х., миссис Х. Она слышала о мужчинах, которые не могли вынести появления соперничества, к ней приходили письма от читательниц, где рассказывалось об этой особо нездоровой ревности, но она никогда не причисляла Марка к тем, кто был к ней склонен. Встречался ли он с Софи всякий раз, когда отправлялся «на берег»? Может, она и была его «берегом»?
Девушки, мужчины и их беременные жены — банальнее, если такое возможно, чем знойная цветущая Джиована, хотя, она полагало, одно торило дорогу для другого, касаясь сначала души, а затем уже плоти, и неважно, что Джиована не была «реальной», она все же просочилась в их брак. Думать она больше не могла. Как же она замарала себя ответами, эхом, местью. Неутешительно было осознавать то, что в глубине души она знала всегда: почему бы еще его отсутствие при рождении дочери всегда вот так безотчетно ее тяготило? Марк вернулся и заговорил с ней — умоляющим, оперным тоном, — но она почти не воспринимала его слов.
— Я не мог тебе об этом рассказать. В самом деле, надо ли было? Чтобы избавить самого себя от бремени? Я знал, что это причинит тебе боль. Я не хотел делать тебе больно, неужели ты не понимаешь? Ты — вся моя жизнь. Ты и Виктория, вы составляете всю мою жизнь. Если я должен быть наказан за это единственное прегрешения, то, Богом клянусь, я уже наказан, Джин. Я жил с этим каждый день. И каждый день терзался сожалением. В то время я не знал об ее сумасшествии; нет, я понимаю, что это ни на йоту ничего не меняет. Как же ненавидел эту Софи! И себя. В той же мере, в какой люблю тебя и Викторию, я ненавидел и ненавижу эту женщину.
Джин не хотела говорить, а он, казалось, не собирался останавливаться.
— Единственное, чего я никогда не был в состоянии постигнуть, так это то, как ее настоящий отец сумел распознать, что она сука — ведьма, — когда она еще даже не родилась. Его «несчастный случай» был актом несравненной проницательности, невероятной прозорливости. Да, Джин, я не раз подумывал просто покончить со всем этим. Потому что испробовал все. Пытался от нее откупиться. Отослать ее прочь. Обустраивал для нее и жилье, и работу. Урезонивал ее, умолял ее, отправлял ее к бессчетным психиатрам, угрожал ей.
— Да, как вижу, ты был очень занят, — спокойно сказала Джин, думая, что Марк наименее склонен к суициду, чем кто-либо другой из ее знакомых. Но чего он теперь не скажет? — За исключением того, что ни о чем не рассказал мне. |