Изменить размер шрифта - +
Встряхнулся, энергично подвигал губами.

— Впрочем, не нужно, Кронго, не нужно… Я и так зря затеял разговор… Одного взгляда на вас достаточно. Кронго, мы почти ровесники, вы должны понимать… Не может быть, чтобы вы ничего не понимали…

Крейсс встал.

— В случае, если вам что-нибудь понадобится… Вы понимаете, Кронго.

Крейсс протянул руку, мягко сжавшую пальцы. Вместе с этим мягким осторожным пожатием, вместе с чуть влажноватой прохладной ладонью, которая живет одновременно со взглядом золотистых зрачков со светлыми трещинками, вошло воспоминание.

Два восемнадцатилетних парня дали ему тогда, в Париже, оплеуху… На улице, ему было всего четырнадцать лет, и он их встретил случайно… Он так и не понял, за что. Но это не имеет никакого значения. Обиды нет, и нет боли… А есть то, что он здесь. Но это решила мелочь — связка ключей от бунгало. Золотушный тогда ему подмигнул: «Держи, это за третьей портовой, мой собственный… Белье в шкафу… Перед отъездом отдашь….» Оплеуха, которую ему дали в Париже… Бумажка, которую случайно сунули ему в руку и которую он положил в карман, — все это само собой. И взгляд Крейсса, спокойный взгляд золотистых зрачков со светлыми трещинками. В памяти Кронго снова восстановилось, как приближалась к финишу Перль. Не было никакого сомнения, что она придет первой. Это и есть само собой. Ей оставалось каких-нибудь пятнадцать метров… Но вот за ее спиной медленно возник Казус. Он поднимает колени так, будто хочет подтянуть их к горлу, он прилипает к черному телу Перли, страшным усилием отдирает ее от себя, чтобы первым пройти финишный створ… Само собой…

 

И сейчас, прислушиваясь к темноте, прислушиваясь к ночи, которая нависает над ним, прислушиваясь к океану, к треску цикад, к почти беззвучным шагам Фелиции наверху, — он так же остро ощущает смерть Ксаты, как и тогда. Эта смерть так же остро живет сейчас в нем, так же остро получает свой отзвук и свою боль, как и тогда, почти двадцать лет назад… Все это время она не умирала для него… Ксата — не умирала. Вернее — именно все это время она умирала. Умирала бесконечно. Все эти двадцать лет. Она умирала бесконечно — в нем. Боль ее смерти, боль ее крика — вот этого крика, который он отчетливо слышит, когда она бежала, раненная, за домами… Все это — умирало. Боль этого заячьего крика до сих пор живет в нем… Но в нем живет и боль ее любви… Ее нежности… Он не может забыть ни одной секунды этой нежности. Этой любви. И никогда не сможет. Никогда.

Что же с ним было — тогда, после ее смерти? После слов Ндубы, После окаменелости. После бесконечного столбняка, Он шел по шоссе. Да — после того, как он понял наконец, отчетливо понял, что Ксаты нет. Он ушел. Он попытался привыкнуть к мысли, что ее больше никогда не будет. Потом его подобрали. Куда-то везли. Но это казалось ему невозможным. Привыкнуть к этой мысли. Мир не мог существовать без Ксаты. Не мог. Мир не мог существовать без нее. Без обезьянки… Без обезьянки с оттопыренным ухом… Которая умела только одно — танцевать. Но ведь ухо было ни при чем. Она была самая красивая. Самая красивая… И это беспрерывно металось в нем. Беспрерывно… Это стучало в голове. Разрывало. Душило. И он понимал — это стучит каждая секунда их нежности. Их любви. Каждая секунда — оживала. И металась. Тогда… Она оживает и сейчас — с прежней силой. Так же, как оживала, и протестовала, и кричала ему — нет. Нет… Этого не может быть… Не может. В мире не может быть этого.

И сейчас, отдаленная временем, каждая секунда их нежности и любви кричит. Продолжает кричать. Кричать что-то — понятное только ему.

Быстрый переход