Изменить размер шрифта - +
Оно, это чувство, зависит также от соотношения целей наездников, от состояния дорожки, погоды, даже — от того, как настроены в этот день зрители. Кронго много раз наблюдал, как, складываясь в неожиданные сочетания, обстоятельства заезда заставляют ошибаться самых опытных наездников, даже — корифеев, седоков вроде знаменитых Томсона и Княжинского.

Дистанция вырывалась, ускользала, уплывала от них. Точка ускорения вдруг оказывалась не там, бровку занимал кто-то другой, всегда послушная лошадь вдруг словно прилипала к затылку едущего впереди наездника и не хотела отворачивать, заведомые финишеры с самого начала вырывались вперед на три столба… Все было не так, все становилось с ног на голову. Поняв это, Кронго на дистанции полагался только на свое чутье. На то шестое чувство, которое ощутил, которое проверил и которое его не подводило. Он скрывал это чувство от всех, он берег его, боялся потерять. Кронго понимал — в этом чувстве была кажущаяся легкость. Да, он знал: это ощущение, живущее в нем всегда, ощущение абсолютной ясности при прохождении кругового отрезка, это возникавшее каждый раз понимание, как нужно вести заезд, не вечно. Его можно потерять, хотя оно и дано ему, преподнесено судьбой. Хотя оно легко, свободно, хотя оно присуще ему, как дыхание. Но его можно потерять, оно может превратиться в пустоту, фальшь. Испытав эту кажущуюся легкость, Кронго познал, как хрупко это бесценное свойство. Он понял, как много оно значит для него, и потом уже боялся упустить — до возникавшего в нем беспричинного страха, до неожиданно потевших ладоней, до суеверия. Нельзя было играть на себя; нельзя было говорить об этом чувстве; нельзя было им злоупотреблять.

Именно потому, что Кронго знал свои силы, он, вернувшись в Париж, ощутив в себе после возвращения перемену, почувствовал себя виноватым — перед отцом. Виноватым в том, что до сих пор оставался сторонним наблюдателем. Может быть, он был даже сильней отца — и тем не менее не верил в удачу заговора, а значит — просто не мог помочь отцу так, как должен был это сделать.

 

До дня розыгрыша Приза оставалось еще довольно много времени, когда мсье Линеман, улучив момент, зашел к ним в жокейскую. Кронго хорошо помнит — он притворил дверь и, подумав, повернул ключ.

— Слушайте, Эрнест, — мсье Линеман сел. — Нам надо поговорить.

Лицо мсье Линемана, круглое, доброе, жило сейчас какими-то другими заботами, было, как, впрочем, это всегда казалось Кронго, далеким от конюшни, от ее дел. Казалось, мсье Линемана занимает что-то другое, а не разговор с отцом. Впрочем, для человека, владевшего не только конюшней, такое выражение лица было естественным. Но было ясно, что сейчас мсье Линеман действительно решил поговорить о чем-то важном. По крайней мере, о деле, давно занимающем его мысли, поговорить с присущим ему, как всегда, тактом. Может быть, даже о Гугенотке — хотя при подписании контракта было оговорено условие, что продюсер занимается только финансовыми делами.

— Да, мсье Линеман, — отец после утренней проездки стянул сапоги, расстегнул рабочие панталоны и теперь отдыхал, полулежа на диване.

— Эрнест, извините — вы знаете, я никогда не лез в ваши дела. Но… мне кажется… Гугенотка…

— Что — Гугенотка?

— Ну, Эрнест. Она у вас не взяла ни одного квалификационного заезда. И… по-моему, вы темните.

— Мсье Линеман, — отец приподнялся.

— Эрнест! — мсье Линеман поднял руку. — Я бы ни слова вам не говорил. Ну? Эрнест, милый… Вы понимаете в лошадях в тысячу раз больше, чем я. И вообще… Мне повезло, что мы работаем с вами. Но, Эрнест… я просто думаю… о вас.

Отец молчал, делая вид, что не слышит.

Быстрый переход