Однажды Бланка сама оставила ему послание в глухом закоулке у Канал-стрит, где наткнулась на изображение мужчины, опутанного терниями. Правда, значка V на нем не было, но она все-таки решила, что рисунок принадлежит Икару. Иначе быть не могло. Этот исступленный восторг на лице мужчины, эта пелена алой пастели поверх краски… Бланка достала из своего рюкзачка черный фломастер и написала на стене свое имя и номер телефона. Месяцами потом ее донимали телефонными звонками. Грязными, оскорбительными — но Сэм не позвонил ни разу. А если бы позвонил, то уж ни в коем случае не так. Он сказал бы ей, Осторожней, сестренка, не оступись, а обо мне не беспокойся, дай мне сгореть дотла, отойди и не мешай падать вниз.
Возможно, другая на ее месте повернулась бы лицом к своей какой-никакой, но семье, подружилась с сестричкой, что была с нею рядом, а не хранила упрямую привязанность к брату, которого и след простыл. Другая — возможно; Бланка — нет. Она устранилась. Даже когда бывала дома, отсутствовала. Проводила выходные дни у друзей, на лето уезжала вожатой в какой-нибудь лагерь, во время школьных каникул гостила у Мередит, записывалась в школу танцев, в футбольную команду, в редколлегию школьной малотиражки — куда угодно, лишь бы не оставаться дома. По вечерам часто сидела во дворе, дожидаясь, покуда все уснут. Смотрела на звезды, но остерегалась кинуть взгляд на крышу. Его там не было. Тогда — зачем?
Стеклянный Башмак — сколько б ни воздавали ему по-прежнему хвалу в воскресных выпусках местной газеты и в журналах по искусству — Бланка, конечно, не воспринимала как свой домашний очаг. Здесь все было чужое. Все не мило. Даже застав однажды у себя в комнате Лайзу, нарядившуюся в ее платье и размалеванную ее косметикой, Бланка без звука повернулась и ушла. Бери, ради бога, подумалось ей. Хоть все забирай.
— Ой, прости! — крикнула ей вдогонку Лайза, но таким обиженным тоном, словно это ее вещами распорядились без спроса. Лайза — девочка-головастик, долговязая и нескладная, с большими голубыми глазами и явно отцовская любимица. Джон Муди, которого редко видели дома, когда подрастали Сэм и Бланка, теперь исправно посещал все родительские собрания, все музыкальные утренники в Лайзиной школе. Возил Лайзу на рождественские каникулы в Диснейленд, оставив Синтию приглядывать за Бланкой. Как раз в то время Бланка отбилась от рук, искала случая сбежать куда-нибудь из дому, ночевала где придется — озлобленная, колючая, маясь черной завистью и чувствуя себя сиротой. Холодная, жесткая девица, которая только и ждала возможности распрощаться с Коннектикутом и уехать: сперва в Вирджинию, в университет, потом — в Лондон. Которая зареклась ехать назад и выковыривала сейчас жучков из книжных страниц с таким остервенением, что перепачкала все пальцы их иссиня-черной кровью, словно чернилами, которых, сколько руки ни мой, все равно не отмыть.
Джон Муди умер во дворе дома, построенного его отцом — увенчанного наградами здания, состоящего из прямых углов, стекла и неба. Дома, который Джон ненавидел, но покинуть не мог — отчасти из-за его архитектурной и исторической значимости, отчасти из-за того, что здесь вырос, но главным образом — потому, что стал пленником собственного неуспеха. День ото дня, стоило Джону лишь открыть глаза поутру, отцовский дом служил ему напоминанием, что сам он ничего стоящего на своем веку не создал. Вся его работа была вторичной — перепевом того, что создано отцом. Спроси его кто-нибудь, и он сказал бы, что не верит ни в какие там предназначения, что неотвратимость участи — это выдумка, каша, намешанная из смутных чаяний и предрассудков, что люди сами хозяева своей судьбы. И что же? Увяз, застрял, не в состоянии переменить хотя бы такую малость, как собственный адрес! Как будто жизнь Джона Муди была заранее описана в некой книге — словами, которые невозможно стереть. |