Изменить размер шрифта - +
Никто из работавших вместе с ним не пытался прорваться за крепостные рвы одиночества, которыми он окружил себя. В конце дня он возвращался усталый после раскопок на побережье. Ему было около сорока пяти, хотя ученикам он казался старше. Он ждал наступления вечера, пока другие кончат купаться, и заходил в море, исчезая в темной воде. В эти сумеречные часы, на глубине вдали от берега, иногда возникают течения, не дающие пловцу вернуться к берегу, уносящие его в море. Один в волнах он давал себе волю, его тело свободно двигалось в воде, словно в танце, лишь его голова над водой трезво оценивала происходящее, мерцающий блеск огромных волн, под которые он устремлялся, пока они вздымались над ним.

Он вырос с любовью к морю. Когда он учился в колледже Святого Фомы, море начиналось сразу за железнодорожными путями. И на каком бы побережье он ни оказывался — в Хамбантоте, Чилау, Тринкомали, — он наблюдал, как рыбаки на катамаранах уходят во мрак, пока совсем не исчезнут в ночи. Разлука, смерть или пропажа как бы приравнивались к исчезновению из поля зрения наблюдателя.

Его всегда окружала смерть. Он чувствовал, что он, как археолог, служит неким связующим звеном между смертью плоти и бессмертием образа на скале или даже — что еще более удивительно — бессмертием как результатом веры или идеи. Поэтому исчезновение мудрой головы шестого века, утрата каменных рук в результате усталости веков сопутствовали человеческой судьбе. Он держал в руках скульптуры, которым было две тысячи лет. Или клал ладонь на теплую скалу, на которой была вырезана человеческая фигура. Ему приятно было видеть свою смуглую плоть на ее поверхности. Он находил в этом удовольствие. Не в беседах, не в преподавании, не во власти, но просто в том, чтобы положить руку на галл вихару,  живой камень, температура которого менялась в зависимости от часа дня, а пористость — в зависимости от дождя или быстротечных сумерек.

Эта каменная рука могла бы быть рукой его жены. Ее отличали тот же цвет и возраст, та же знакомая мягкость. Он с легкостью мог бы воссоздать ее жизнь, их совместные годы на фоне сохранившихся фрагментов ее комнаты. Двух карандашей и шали было достаточно, чтобы обозначить и воскресить ее жизнь. Но их  жизнь была предана забвению. Сарат не пытался разобраться, почему она его оставила, какие его пороки и несовершенства послужили причиной ее ухода. Он мог, шагая по полю, представить себе стоявший здесь зал заседаний, сожженный дотла шестьсот лет назад; оказавшись там, мог по пятнам копоти, по отпечатку пальца воссоздать свет и позы тех, кто сидел здесь во время вечерней церемонии. Но он не извлек на поверхность ничего, что было связано с Равиной. Не потому, что сердился на нее, — просто не мог вернуться к травме, в то место, где он говорил в темноте, притворяясь, что там светло. Но теперь, сегодня, он вернулся к сложностям людского мира с его множеством истин. Он действовал с полным осознанием того, что делает. И знал, что этого ему не простят.

Они с Гунесеной толкали каталку вверх. В туннеле было невыносимо душно. Сарат поставил каталку на тормоз:

— Принеси воды, Гунесена.

Гунесена кивнул. В его сдержанном жесте чувствовалось раздражение. Он ушел, оставив Сарата в полумраке, и пять минут спустя вернулся со стаканом воды.

— Она кипяченая?

И снова Гунесена кивнул. Выпив воды, Сарат встал с пола, на котором сидел:

— Прости. Мне стало плохо.

— Да, сэр. Я тоже выпил стакан.

— Хорошо.

Он вспомнил, как Гунесена выпил остатки настойки, которая была в бутылке у Анил, в ту ночь, когда они подобрали его на дороге в Канди.

Они прошли еще немного вперед. Толкнули двойные вращающиеся двери и вышли на солнечный свет.

Шум и солнце едва не заставили его отступить назад. Они вышли на служебную парковку. В тени дерева стояли несколько водителей.

Быстрый переход