— Ну, вот, — сказал Тойво, — уже стамеска. Подъезжаем.
Автобус, неторопливо прокрутившись по площади Победы, вписался в плотный поток машин, затрудненно сглатываемый гортанью Московского проспекта.
— Будто и впрямь из аэропорта едем, — проговорил Тойво. Обычные авиапассажиры рейса Мирза-Чарле — СанктПетербург, он засмеялся и, коротко обернувшись, сверкнул на стариков своей легкой улыбкой. — Вдумайтесь в икебану этих названий: Мирза-Чарле — Санкт-Петербург!
Они вдумались. Во всяком случае, помолчали.
— Стивенсон-заде! — возгласил Тойво.
— Эфраимсон ибн Хоттаб, — ответил Быков. — Холдинговая компания "Ленинец". Свердловская область и ее столица Екатеринбург. Все шутят одинаково. Хватит одинаково шутить, добрый юберменьш. И так на душе погано.
— Да что вы, дядя Леша, — раскатами провинциального трагика воскликнул Тойво, — да не надо! Да честное слово, все образуется! Из надзвездных селений, знаете ли, виднее!
— Может, и образуется раньше или позже, да жизнь-то у людей короткая, мальчик. Особенно у здешних. Оно все образо… зо-вы-вается, об-ра-зо-вы-вается, да вот до-об-ра-зоваться, это слово никак не давалось ему, но он упрямо повторил его, выговаривая по слогам, — не может. А жизни — раз и нет. Два и еще поколения нет. Три… Четыре… Четырех поколений уже… — он замолчал, не закончив фразы, и лишь бугры могучих скул заходили под дряблой кожей.
Автобус остановился перед светофором, в толчее других машин. Григорий Иоганнович открыл наконец глаза и посмотрел наружу.
— Сколько… — пробормотал он. — И все разные… Зачем столько разных? — прищурился, всматриваясь. — "Вольво", — с каким-то детским недоумением прочитал он. — "Па… паджеро". Между прочим, слово похоже на испанское, а если по-испански читать, должно получиться "Пахеро". Это как дон Жуан, который на самом деле Хуан. Целая тачка, полная теми, кому все пахеро! — и он надтреснуто, чуть истерично засмеялся.
Зажегся желтый глаз впереди, и лавина фырчащего, мокрого от дождя металла и стекла, не дожидаясь зеленого, повалила вперед, тесня и подрезая соседей.
— Знаешь. Алексей, — проговорил Григорий Иоганнович негромко. Быков чуть повернулся к нему, но он опять уже откинул голову на спинку и прикрыл глаза своими истонченными, будто птичьими веками. — Последнее время я часто вспоминаю… Когда я проводил вас в тот проклятый рейс… спецрейс семнадцать… я встретил Машу. В последний раз встретил, больше мы не виделись. Мы тогда поспорили слегка… о широте мысли. И теперь я понимаю, что оба были тогда в равной степени правы… и в равной неправы.
Опять светофор, и опять красный. Дождь барабанил снаружи, и каждая капелька, ползущая по стеклу, остро мерцала багровым. Нетерпеливо урчали и дребезжали машины, чадя и мокро блестя в сгустившихся сумерках; из высоко вознесенного салона они казались сплошной коростой из панцирей выброшенных на песок черепах.
— Она сказала, что все мы ограниченные люди, потому что не способны спросить себя: а зачем? А я сказал, что правы лишь те, кто не задает себе этого вопроса. Ты пьешь холодную воду в жаркий день и не спрашиваешь — "зачем?", сказал я. Ты просто пьешь, и тебе хорошо.
Автобус тронулся.
— Но тело — не душа, вот в чем штука. Биологическая потребность имеет простую и ясную, конкретную цель: поддержание жизнедеятельности тела. А вот какая цель у жизнедеятельности души? Своей аналогией я лишь уравнял работу разума с животным метаболизмом. |