Изменить размер шрифта - +
Казалось, она способна вдохнуть душу и жизнь в любую вечеринку; узнав, что fiesta начнется не раньше одиннадцати, я вспомнил суровое предупреждение Бонильи насчет запирания ворот и с искренним сожалением признался, что не могу принять ее предложение. И все же было бы чрезвычайно интересно увидеть сохранившиеся обряды кануна Иванова дня, и я начал раздумывать, получится ли у меня сбежать из монастыря.

Ужин подавали в трапезной для приезжих, во главе стола восседал падре. Это была длинная комната, увешанная восхитительной глиняной посудой из Талаверы: тарелки и блюда, очаровательно расписанные животными и цветами, с толстым слоем глазури, как на византийской или арабской керамике. В углу стояла прекрасная маленькая сидячая статуэтка Пресвятой Девы Гуадалупской, и я пообещал себе, что если когда-нибудь буду проезжать через Талаверу, то зайду на фабрику и куплю себе такую. Присутствовали еще шесть гостей: хмурая французская пара, три пожилых испанца, совершавших паломничество, и разговорчивый и забавный молодой человек, который, сочтя меня и французскую пару неблагодарной аудиторией, обращался исключительно к падре. Его истории, видимо, оказались хороши, поскольку падре, который начинал ужин похожим на Сурбарана, закончил его уже почти братом Туком, трясясь от смеха. Мы ели вермишелевый суп, котлеты из ягненка, за которыми последовало блюдо с черешнями, и пили то же местное вино, которое я пробовал в обед. Я счел его отличным, но французская пара морщила носы и разбавляла вино водой.

За ужином я продолжал думать о языческом празднике, слегка переделанном под христианский, который должен был скоро начаться в деревне; и чем больше я о нем думал, тем более языческим он мне казался и тем труднее мнилось получить разрешение уйти. Это был канун летнего солнцестояния, или середина лета (по старому стилю), — ночь, когда зажигались костры по всей Европе, когда девушки гадали и видели в воде лица своих будущих мужей, когда спрятавшиеся у церкви могли узреть, как те, кто должен умереть в следующие двенадцать месяцев, подойдут к дверям и постучат, когда скот защищали от ведьм; ночь — кажется, я слышал это предание в Ирландии, — когда души спящих покидают тела и спешат на тот пятачок земли или моря, где однажды погибнут. Я чувствовал, что целая глава из «Золотой ветви» Фрэзера разыграется в деревне этой ночью — а я буду заперт в монастыре!

Ужин закончился, падре скрутил зубочистку с истинно испанским усердием и погрузился в меланхолию. Я понял, что не наберусь мужества попросить его оставить дверь незапертой. Мы пожелали друг другу доброй ночи, и я очутился в своей огромной комнате, перед выбором из четырех кроватей. Ночь была теплая, и я вынес кресло на балкон и стал смотреть на звезды. Деревня лежала внизу плотной мозаикой черепичных крыш. Я слышал, как плещется вода в фонтане на площади. Летучие мыши порхали вокруг моего балкона. В нескольких окнах виднелся свет свечей; иногда взлаивала собака. Человек, пересекавший площадь, прокричал другу: «Спокойной ночи!», и на деревню опустилась тишина. Как странно было не слышать никаких механических шумов, ни рокота автомобильных двигателей, ни радио, ни граммофона — ничего, кроме этой величественной тишины и красоты северных созвездий, горящих в ночи. Вдруг быстрая нить огней взлетела в темноту, и ракета взорвалась над Гуадалупе. Потом еще и еще, все от маленького храма. Праздник середины лета начался. Я подумал о крестьянах, которые со снопами пшеницы и зелеными ветками справляют обряд, более древний, чем христианство, — и всем сердцем пожалел, что не могу посмотреть на происходящее. Я улыбнулся при мысли о старой менаде, которая притворялась играющей на флейте и обещала мне musica, словно я был жрецом Пана. Хотел бы я сказать, что свил веревку из простыней с четырех кроватей и спустился по отвесным стенам монастыря, как поступали иные люди по поводам священным и мирским; но собор держал меня надежно, и после минуты сожаления я отвернулся от света звезд и отправился в постель.

Быстрый переход